-
Мать и сынСегодня, спустя двести лет, имя матери — Анны Ивановны Лобковой — совсем забыто, имя сына — Сергея Александровича Соболевского — известно всем, кому дорога русская культура прошлых столетий.
Современники были единодушны в своем почтительном отношении к Лобковой. Все говорят о ее замечательном уме, душевном обаянии, независимом характере и энергичности. Всю свою огромную жизненную силу она отдала единственному сыну, который всегда нежно заботился о матери и преклонялся перед ней. Обычно принято писать о возлюбленных, что их сердца бьются в унисон. Здесь же — удивительный союз матери и сына, которые искали и находили друг в друге весь мир. А тот мир, что действительно окружал их родственный союз, был жесток и несправедлив к каждому из них. Сегодня, спустя двести лет, имя матери — Анны Ивановны Лобковой — совсем забыто, имя сына — Сергея Александровича Соболевского — известно всем, кому дорога русская культура прошлых столетий.
С. А. Соболевский — известный библиофил и библиограф, обладатель уникальной коллекции изданий о путешествиях, редких библиографических справочников и литературы по издательскому делу. Его библиотека имела значительную ценность не только среди частных библиотек России, но и пользовалась славой во всей Европе.
Глубокие знания и организаторский талант Соболевского находили приложение и в журналистском деле. Он был одним из инициаторов погодинского журнала «Московский вестник», выходившего в 1827-1830 годах. Д. В. Веневитинов говорил, что Соболевский — «крепкий цемент, связующий камни сего нового здания». В 1860-е годы он постоянно сотрудничал в издаваемом П. И. Бартеневым «Русском архиве». Участием и советом помогал Сергей Александрович Обществу любителей российской словесности, Румянцевскому музею. Проницательный ум, широта интересов, блестящая эрудированность, предпринимательский дар делают С. А. Соболевского интереснейшей фигурой русской духовной жизни XIX века.
В течение многих лет тесные дружеские узы связывали Соболевского с Александром Сергеевичем Пушкиным. Сестра поэта, О. С. Павлищева, писала, что без Соболевского «Александр жить не может». Их близкое душевное родство сделало Соболевского первым советчиком Пушкина, который часто читал ему едва законченные произведения, внимательно прислушивался к советам, дорожил замечаниями. Пушкин испытывал большую благодарность к Соболевскому и за помощь в издательских делах, и за материальную поддержку в трудную минуту.
В знак дружбы и признательности Пушкин подарил Сергею Александровичу свой портрет работы В. А. Тропинина — единственный, который пришелся ему по душе. Когда Соболевский уезжал за границу в 1828 году, он взял с собой уменьшенную копию этого портрета, выполненную А. П. Елагиной.
Не раз Соболевский спасал своего друга от дуэльных поединков. Он ловко уладил ссоры Пушкина с Ф. И. Толстым и В. Д. Соломирским. Его влияние на поэта было столь велико, что знавший об их тесной дружбе В. А. Сологуб видел в нем единственного человека, который смог бы предотвратить роковую дуэль: «. .. если бы С. А. Соболевский был тогда в Петербурге, он, по влиянию его на Пушкина, один мог бы удержать его. Прочие были не в силах. .. ». То, что я рассказала сейчас о Сергее Александровиче Соболевском, известно из многочисленных книг и статей о Пушкине и о художественной культуре начала XIX века. Я напомнила внешние события жизни этого незаурядного человека. Но редко кто из современников и исследователей говорит о противоречиях его внутреннего мира, о терзаниях его страстной натуры. Свет единодушно считал Соболевского холодным циником и бонвиваном, а близкие знакомые видели в нем высоконравственного человека и искреннего друга. Он писал язвительные эпиграммы и отпускал уничтожающие реплики, тем самым увеличивая и без того большой стан своих недоброжелателей, но мог смутиться от одного походя брошенного слова и покраснеть от двусмысленной улыбки. В трудные минуты он искал утешения у своих немногих друзей и единственного родного ему человека — матери, которая, несмотря на свой независимый нрав, все же испытывала перед сыном непреходящее чувство вины.
Никакой загадки тут нет. Тайна Соболевского была известна в то время последнему дворовому мальчишке. Его смущения объяснялись до банальности просто: этот умный и гордый человек был «дитя любви» — незаконнорожденный ребенок. Скандализированное высшее общество всегда смотрело на него с укоризненным сожалением. Так с момента рождения был внесен разлад в его отношения с миром.
Анна Ивановна Лобкова была обладательницей значительного состояния. Отцом ее единственного ребенка стал богатый московский вельможа Александр Николаевич Соймонов, с которым она познакомилась уже после смерти мужа. Соймонов был племянником статс-секретаря Екатерины II П. И. Соймонова, сам занимал значительное место при дворе, но во время правления Павла I устранился от дел. В год рождения своего первого сына Александр Николаевич был еще холост, но судьбы своей с Анной Ивановной так и не связал, хотя в дальнейшем в Москве они виделись и даже жили рядом: Лобкова возле Большой Дмитровки, Соймонов — на Малой Дмитровке (ныне дом № 18). А. Н. Соймонов вскоре женился на М. А. Левашовой, у него было две дочери и сын.
Сергей Александрович Соболевский родился 10 сентября 1803 года в Риге. П. И. Бартенев так отозвался об этом обстоятельстве: «Рига была случайным местом его рождения; по первоначальному воспитанию, долговременному жительству и связям он принадлежал преимущественно Москве, хотя имя его было известно в Париже и Лондоне, Риме и Мадриде». Отец «за весьма значительное денежное пожертвование» приписал сына к польской дворянской фамилии Соболевских. Некоторым представителям этого рода присваивался герб «Slepowron», который получил и С. А. Соболевский.
Остроумный Сергей Александрович всегда подсмеивался над своим «фамильным» гербом. «Слеповрон» по-польски — «слепой ворон», и это служило для Соболевского и его друзей предметом постоянных шуток. Он говорил: «Слепая ворона залетела невзначай с берегов кофейной Вислы — оттуда, где рожи очень кислы, — к обитателю лазурных невских вод». Некоторые приятели со смехом величали Соболевского «Ваше Высокослеповронство». Но Сергей Александрович отыскал своему гербу и полезное применение — он сделал рисунок герба основой своего экслибриса.
До пятнадцати лет Соболевский жил в Москве. Мать страстно его любила и не жалела средств на воспитание. Будучи сама образованнейшим человеком, она тщательно подбирала для сына учителей и поощряла рано проснувшийся в нем интерес к собиранию книг. В самом юном возрасте гувернантка ни на шаг не оставляла своего подопечного. Сохранилась книга «Расходов при мадами», куда Соболевский, совсем еще мальчик, записывал свои покупки. В ней читаем: «Бедной женщине 25 коп., за мыло духовое 50 коп., за книгу Fables de Lafontain — 4 p. 50 коп.». Знаем мы и о его книжных приобретениях более позднего времени. Семнадцатилетний Соболевский сообщал в письме отцу о покупке книг Жуковского, Батюшкова, Озерова, Цицерона, Тацита.
Отец также поощрял юного библиофила. В 1820 году он подарил сыну первую книгу с автографом — «Стихотворения» Василия Львовича Пушкина, друга А. Н. Соймонова. В дальнейшем известные литераторы и ученые будут почитать за честь преподнести Соболевскому свои книги с автографами.
Под влиянием матери с ранних лет Сергей Александрович очень внимательно относился к подбору книг, приобретал их продуманно. Позже он четко сформулировал свое библиофильское кредо: «Я не люблю покупать книгу из-за того, что она редка, но всегда стараюсь приобретать редкую книгу, если ею пополняется какой-либо из главных отделов моей библиотеки».
Рано начал увлекаться Соболевский и иностранными языками. Ребенком он уже читал по латыни и переводил на латинский язык целые главы «Истории государства Российского». Потом он усиленно занимался английским, изучал испанский, свободно владел португальским, выучил голландский. Обширная переписка с европейскими библиофилами и библиографами дополняла его колоссальное книжное собрание.
В 1817 году мать определила его во вновь открытый в Петербурге Благородный пансион при Главном педагогическом институте. Помимо глубоких знаний Соболевский приобрел здесь и преданных друзей — В. Г. Глинку, П. В. Нащокина, Л. С. Пушкина. Лев Пушкин в 1818 году познакомил приятеля со своим братом. Знакомство переросло в тесную дружбу.
Александр Сергеевич Пушкин и его сестра Ольга были чуть ли не единственными людьми, от которых Соболевский не таил своих сердечных обид и тягостных переживаний. Его сказанная с грустной улыбкой фраза: «Я несчастное существо, потому что заклеймен прозвищем сына любви» — была криком души. Племянник Пушкина Л. Н. Павлищев вспоминал рассказы своей матери Ольги Сергеевны о том, что всякие разговоры о «детях натуральных» были для Соболевского невыносимы.
Видя это, Пушкин советовал: «На твоем месте я в обморок бы не упал на потеху бестактных дураков, а так бы их моим языком осрамил, что они позабыли бы у меня, где сидят. .. Как можно стыдиться своего происхождения? Виноват ли я, например, что родился, положим, в Москве, а не в Калькутте, что ростом не велик, собой неказист? Есть чего, черт возьми, стыдиться!..» И всякий раз, когда Сергей Александрович давал отпор оскорбительным улыбкам и намекам, Пушкин с радостью отмечал: «Перед тобой трусят». «Что и требовалось доказать, как выражаются геометры», — был ответ.
Предвзятое отношение испытывал на себе, конечно же, не один Соболевский. Это была участь всех, чье происхождение не укладывалось в ханжеские великосветские понятия о морали. Немало скорбел о неудаче своего рождения Василий Андреевич Жуковский — сын тульского помещика и пленной турчанки. Болезненно переживал свое двусмысленное происхождение поэт и публицист И. Н. Пнин. Он даже подал Александру I записку под названием «Вопль невинности» по поводу правового и материального положения незаконнорожденных детей. И таких страдальцев, увенчанных славой и чинами, было немало. Одни втихомолку глотали слезы вдали от чопорной публики, другие — Соболевский в их числе — прятались под маской беззастенчивых прожигателей жизни, оставаясь в душе нежными и ранимыми.
С отцом Соболевский не прекращал отношений, но держался всегда с подчеркнуто холодным равнодушием. После окончания петербургского пансиона он вернулся в Москву и поселился в доме отца на Малой Дмитровке. Дом Соймоновых был известен всей Москве. Литераторы и музыканты, западники и славянофилы, высокородные вельможи и скромные чи¬новники спешили по вечерам к гостеприимным хозяевам, которые рады были всем гостям, не разбирая общественного положения.
Александр Николаевич Соймонов рисуется нам хлебосольным русским барином, широким и открытым. Он ежедневно ходил в церковь, много помогал бедным и «решительно не мог жить без гостей, вечеров, балов, обедов». Соболевский в течение всей жизни соблюдал внутреннюю дистанцию в отношениях с отцом, но жена отца Марья Александровна внушала ему глубокое уважение и сердечную приязнь. Искренне любил Сергей Александрович и своих сводных сестер, заботился о них после смерти отца.
Живя у Соймонова, а потом снимая дом на Собачьей площадке, Соболевский безрассудно тратил те огромные деньги, которыми без ограничений ссужала его любящая мать. Он быстро снискал себе репутацию богатого повесы. Необременительная служба в Московском архиве Коллегии иностранных дел казалась ему тяжелой обузой, начальство явно теряло равновесие, видя, как «молодец Соболевский» «рапортируется больным, а бывает на всех гуляньях и только что не живет на улице». Немногие знали, какую глубокую нежность питал Сергей Александрович к своей матери. Когда Анна Ивановна была уже смертельно больна, он так и не решился обеспокоить ее разговорами о наследстве, хотя друзья настоятельно советовали ему позаботиться о своем будущем. Анна Ивановна Лобкова умерла в июле 1827 года, не оставив никакого распоряжения. Все ее состояние должно было перейти к законным наследникам — сестре и племянникам. Сергей Александрович с легкостью перенес ухудшение материального положения, но тяжело переживал утрату родного человека. Пушкин глубоко сочувствовал другу. «Вполне соболезную бедному Сергею. Утратив мать, он совершенно одинок», — говорил он сестре. Вскоре после смерти матери, в 1828 году Соболевский уехал из России почти на двадцать лет, лишь изредка навещая своих петербургских и московских знакомых. Из повесы, бездумно растрачивающего состояние, он с годами превратился в энергичного предпринимателя, обзавелся даже собственным домом — вместе с ИМ. и СИ. Мальцевыми основал так называемую Самсониевскую бумагопрядильную мануфактуру на Выборгской стороне в Петербурге. П. И. Бартенев утверждал, что доходы от этого производства позволили Соболевскому вернуться «на покой» в Москву. Он поселился в доме старого приятеля, князя В. Ф. Одоевского, на Страстном бульваре. А это ведь было совсем рядом с домом его матери, с которым его связывали воспоминания о детстве и юности, о близких друзьях. Соболевский до конца дней чтил память матери, часто ездил на ее могилу в Донской монастырь и просил похоронить себя рядом с ней, что и было выполнено.
Москва неузнаваемо изменилась за время отсутствия Сергея Александровича, а друзей и единомышленников если и прежде было не так много, то теперь уж почти совсем не осталось. Н. П. Колюпанов пишет об этих годах: «Новое литературное поколение относилось к нему холодно: для них он был стар и важен». Горькая правда была в пушкинских строках о своем друге: «Повсюду странник одинокий. .. ».
Зато сколько воспоминаний рождалось в этой мятежной душе, когда он бывал в знакомых кварталах. Однажды Соболевский проехал мимо своего дома на Собачьей площадке, где часто собирались близкие ему люди, где в течение полугода жил у него Пушкин. Слова из его письма М. Н. Погодину с описанием неожиданного впечатления от встречи со старой квартирой звучат гимном их молодости: «. .. Вот где собирались Веневитинов, Киреевский, Шевырев, вы, я и другие знаменитые мужи, вот где болталось, смеялось, вралось и говорилось умно!!!».
Те же «знаменитые мужи» не раз сходились и в доме Анны Ивановны Лобковой. В череде частых дружеских встреч в Козицком переулке особенно памятным стал для всех апрельский день 1828 года, когда друзья Соболевского провожали навсегда покидающего Россию Адама Мицкевича.
Т. А. Дудина
-
Легенда о МицкевичеВсе до одного исследователи XIX века утверждают, что с Мицкевичем прощались в бывшем доме Лобковой, но никто из современных авторов, пишущих о «пушкинской Москве», не называет конкретного адреса.
Ситуация просто загадочная: прощальный ужин в честь Адама Мицкевича действительно был, вопрос только — где? Об этом ужине мы знаем многое: кто был на вечере, о чем говорили, как чествовали уезжающего друга; не знаем лишь достоверно, в каком московском доме происходила встреча.
Все до одного исследователи XIX века утверждают, что с Мицкевичем прощались в бывшем доме Лобковой, но никто из современных авторов, пишущих о «пушкинской Москве», не называет конкретного адреса. Вполне вероятно, что в этот грустный вечер друзья собрались не в Козицком переулке, а в доме Ренкевичей на Собачьей площадке, где снимал квартиру Соболевский. Но как велик соблазн думать, что правы были П. И. Бартенев, Н. П. Барсуков, Ф. Ф. Вержбовский, указывающие на дом матери Соболевского «между Большою Дмитровкою и Тверскою» как на место этой памятной встречи. Видели ли эти стены известного польского поэта? Не знаю и не нахожу ответа, однако не могу устоять перед искушением соединить старую легенду с тем, что доподлинно известно об одном из последних свиданий московских литераторов с Адамом Мицкевичем.
Мицкевич впервые приехал в Москву в декабре 1825 года. Опальный поэт был выслан во внутренние губернии России за активное участие в тайных студенческих организациях. Город Вильно (современный Вильнюс), входивший в состав Польши, был в начале XIX века наряду с Варшавой важным культурным центром. Будучи студентом Виленского университета, Мицкевич одним из первых вступил в ряды тайных обществ филоматов и филаретов — «друзей науки» и «друзей добродетели». Общества ставили своей целью воспитание высоких нравственных чувств у польской молодежи, возрождение национальных традиций, бескорыстное служение науке и культуре.
Молодые люди вели себя подчас неосмотрительно, вступали в открытые конфликты с властями. Вскоре в Петербурге Вильно было объявлено «гнездом всех мечтаний и злонамеренных видов». Последовали аресты. Это было серьезным испытанием для виленских студентов, и к чести своей они проявили в этот момент гражданское мужество и верность идеалам. Арестован был и Мицкевич.
Как один из главных идеологов общества филаретов, Мицкевич ожидал высылки в Сибирь. К счастью, прогноз его не оправдался. Первоначальным местом его изгнания стал Петербург, где он быстро подружился с А. А. Бестужевым и К. Ф. Рылеевым. Летом 1825 года он побывал в Крыму и в Одессе. Впечатления от этой поездки легли в основу замечательного цикла «Крымские сонеты». Они были изданы в Москве в 1826 году, и их сразу же оценили по достоинству и читатели, и литераторы, и критики.
И вот — Москва. Служба в канцелярии московского военного генерал-губернатора князя Д. В. Голицына не отнимала много времени, однако отлучаться из города не рекомендовалось. Сыскное ведомство не то, чтобы контролировало каждый шаг опального польского поэта, но все же внимательно за ним приглядывало. Формулярный список 1827 года гласит: «12-го класса Адам Николаев сын Мицкевич. 28 лет. Из дворян. Недвижимости не имеет. В походах против неприятеля не был. К продолжению статской службы способен. К повышению чина достоин. В отставке с награждением чина не был. Холост». Таким его видели чиновники. А таким — друзья: «Все в Мицкевиче возбуждало и привлекало сочувствие к нему. Он был очень умен, благовоспитан, одушевителен в разговорах, обхождения утонченно вежливого. Держался он просто, т. е. благородно и благоразумно, не корчил из себя политической жертвы; не было в нем и признаков ни заносчивости, ни обрядной уничижительности. .. При оттенке меланхолического выражения в лице, он был веселого склада, остроумен, скор на меткие и удачные слова. .. Он был везде у места: и в кабинете ученого и писателя, и в салоне умной женщины, и за веселым приятельским обедом».
Это писал о нем П. А. Вяземский, один из первых московских знакомых Мицкевича. Вместе с братьями Полевыми Вяземский ввел Мицкевича в круг литераторов и журналистов, с помощью Вяземского он был принят в салоне Зинаиды Волконской. Литературная Москва была очень расположена к польскому поэту, все старались скрасить душевным теплом и дружеским участием годы его изгнания.
Особенно близко Мицкевич сошелся с С. А. Соболевским. Сохранилось несколько его писем к Сергею Александровичу, серьезных и шутливых, подписанных: «Твой Адам». В письме приятелю он рекомендует Соболевского как «хорошего человека и благородного друга». Осенью 1826 года Соболевский познакомил Мицкевича с Пушкиным.
Дружбе Мицкевича и Соболевского не помешали ни годы, ни расстояния. Их переписка продолжалась после отъезда обоих из России. В 1831 году они три недели вместе путешествовали по Италии. В Риме Сергей Александрович, как человек практичный и предприимчивый, улаживал денежные дела Мицкевича. Мицкевич рвался уехать из России, и друзья, как могли, помогали ему получить заграничный паспорт. Наконец, дано было предварительное согласие, и изгнанник готовился покинуть гостеприимную Москву. В первых числах апреля 1828 года состоялся вечер, на котором московские литераторы прощались со своим другом.
На вечере присутствовали Д. В. Веневитинов, Е. А. Баратынский, братья Киреевские, А. А. Елагин, Н. М. Рожалин, Н. А. Полевой, С. П. Шевырев и С. А. Соболевский. Они на прощание подарили Мицкевичу серебряный кубок с надписью на дне: «Не позабудь» и с вырезанными именами всех участников проводов. В кубок было вложено стихотворение И. В. Киреевского, которое прочитал Веневитинов:
В знак памяти, пред нашим расставаньем
Тебе подносим не простой стакан: Он зачарован дружбы колдованьем,
На дно его положен талисман.И еще шесть четверостиший. Шевырев также читал восторженные стихи.
Мицкевич был глубоко тронут подарком и прощальными дружескими словами. Он ответил на эти стихи импровизацией на французском языке. Польский поэт обладал поразительным даром импровизации, неизменно восхищал всех своих слушателей образностью, свободой и яркостью мысли, темпераментом. Вот как вспоминал Вяземский: «Импровизация была блестящая и великолепная. .. Жуковский и Пушкин, глубоко потрясенные этим огнедышащим извержением поэзии, были в восторге». В своей прощальной импровизации Мицкевич говорил о страннике, скитающемся по миру, которого на чужбине приютили добрые люди, но их радушие не спасло его от гибели. После смерти хозяин не нашел у него ничего, кроме кубка, покрытого плащом. .. Мицкевич потом говорил, что был сам удивлен плавностью и размеренностью своей речи.
«Уехал из Москвы не без сожаления, — писал он чуть позже другу. — Перед отъездом литераторы устроили мне прощальный вечер. .. Я был глубоко растроган, импровизировал благодарность по-французски, принятую с восторгом. Прощались со мной со слезами».
Т. А. Дудина
-
«...Жилых тридцать шесть покоев с половиною»Такая таинственная надпись есть на плане участка 1823 года: «А по приведению в указную меру оказалось жилых тридцать шесть покоев с половиною».
Такая таинственная надпись есть на плане участка 1823 года: «А по приведению в указную меру оказалось жилых тридцать шесть покоев с половиною». Объяснить ее можно тем, что новый план владения был сделан по запросу квартирной экспедиции и, стало быть, усадьба сдавалась внаем под жилье. В течение семидесяти лет в доме и жилых корпусах во дворе, переделанных из нежилых и построенных вновь, жили квартиранты. Причем сдаваться могла и одна комната, и несколько, в зависимости от платежеспособности наемщика. В 1882 году, например, среднестатистическая московская квартира имела 4,3 комнаты.
Этот поворот в судьбе дома произошел в 1820 году, когда Анна Ивановна Лобкова продала свой дом и весь участок генерал-лейтенанту князю Борису Андреевичу Голицыну. Владение Лобковой не пострадало во время пожара 1812 года и к моменту продажи выглядело весьма солидно: дом, одноэтажный каменный корпус по границе бывшего Молошного переулка, двухэтажный жилой корпус вдоль владения церковной земли справа, каменная кухня также использовалась под жилье. К 1823 году количество жилых построек во дворе еще увеличилось.
Анна Ивановна Лобкова после продажи дома осталась в нем жить, но уже в качестве квартирантки. Она нанимала свой бывший дом вплоть до смерти. Новый хозяин, князь Голицын, не интересовался домом как местом своего жительства, для него он был просто помещением капитала. Особняк в Козицком переулке был не единственной его недвижимостью в Москве. Из «Альбомов Казакова» известно, что ему принадлежал также большой дом на углу Тверской и Камергерского переулка (не сохранился).
Книга «Род князей Голицыных» (1892) приводит скупые сведения о Борисе Андреевиче Голицыне — представителе девятого колена «четвертой, младшей, отрасли или линии (Михайловичей)» рода Голицыных. Ему посвящен один абзац, где без всяких комментариев перечисляются его многочисленные звания: генерал-адъютант, гофмаршал двора, командир конной гвардии, тайный советник. Женат был на светлейшей княжне Анне Александровне Грузинской, правнучке грузинского царя Вахтанга VI, имел восьмерых детей.
Не очень-то щедры на подробности жизни Бориса Андреевича Голицына и другие издания по истории русского дворянства. Что называется, через запятую говорится о том, что он командовал Владимирским ополчением в 1812 году и внезапно умер в 1822 году от удара, постигшего его в Английском клубе в Петербурге.
А ведь страницы истории Отечественной войны 1812 года рисуют Б.А.Голицына как отважного офицера, талантливого организатора, заботливого «отца солдат». В июле 1812 года началось формирование армий народного ополчения «первого круга» — ближайших к Москве губерний. Должность начальника ополчения была не назначаемая, а выборная. На общем собрании дворянского сословия Владимирской губернии начальником ополчения был выбран Борис Андреевич Голицын. На первых порах нехватка кавалеристов и отсутствие оружия не сопутствовали успеху. Удачнее дело пошло, когда Голицын объединил боевые действия своего ополчения с действиями крестьянского партизанского отряда под руководством Герасима Курина. Чуть позже по приказу Кутузова в распоряжение начальника Владимирского ополчения был командирован Уральский казачий полк.
После того как в конце октября войска Владимирского ополчения вступили в Москву, Голицын заботился о размещении больных и раненых солдат в казармах, о благоустройстве этих казарм, требовал улучшить медицинское обслуживание «больных ратников Владимирского ополчения». Тогда же Голицын обратился к владимирскому предводителю дворянства М.П.Волконскому с просьбой о новых пожертвованиях от дворянства на обмундирование и продовольствие для ополчения. Б.А.Голицын командовал Владимирским ополчением до января 1814 года, когда Александр I издал указ о его роспуске. После смерти Голицына владение в Козицком переулке еще долго числилось за ним и дом по-прежнему нанимала Анна Ивановна Лобкова, тут же она и умерла в 1827 году. Через год появилась новая хозяйка — действительная статская советница Варвара Александровна Глебова, урожденная Ушакова. Ее муж Павел Иванович происходил из старинного дворянского рода Глебовых, имел несколько сел в разных губерниях, в частности село Поярково под Москвой — бывшее владение знаменитого боярина Артамона Матвеева. Участок в Козицком переулке она купила уже после смерти мужа, но никогда не жила здесь (жила в Ярославле), а дом и жилые корпуса во дворе сдавала внаем.
Как и для Голицына, для Глебовой дом в Козицком являлся просто недвижимостью, она не была озабочена его перестройкой для своих нужд. Но изменения его все же коснулись. Функциональные перестройки были вызваны необходимостью оборудования дополнительных входов для жильцов, потому что в доме стало несколько наемных квартир и каждой был необходим отдельный вход. Сохранялся сквозной проезд во двор. А на правом боковом фасаде разместился другой вход с крыльцом, «крытым железом в приличном виде». Вместо окна появилась дверь, ведущая в сводчатый коридор первого этажа.
Для удобства функционирования нового входа Глебова стала арендовать у церкви участок земли, граничащий с ее владением и находящийся как раз напротив «приличного» навеса. Около двадцати лет она арендовала церковную землю площадью в 54 квадратные сажени, а в 1846 году купила ее. Так участок получил правильную прямоугольную форму. Служебная каменная постройка на границе с церковной землей была превращена в жилую. Все дворовые корпуса, покрытые железными кровлями, по мере необходимости «исправлялись починкою».
В 1856 году после смерти Глебовой усадьбу по завещанию получила ее племянница Прасковья Николаевна Лопыревская. В следующем году она заложила весь участок Московской Сохранной казне, а в 1860 году продала своему мужу, отставному коллежскому асессору Михаилу Осиповичу Лопыревскому, за 36 800 рублей серебром.
Михаил Осипович Лопыревский (1811-1883) был потомственным архитектором. Вслед за своим отцом и дядей он окончил архитектурную школу Экспедиции Кремлевского строения. И здесь мы еще раз возвращаемся к теме незаконнорожденных детей. Наш Лопыревский — внебрачный сын архитектора Лопырева, официально считавшийся его воспитанником. Таких «воспитанников», имеющих типовую фамилию с окончанием на «ский», было в то время немало в стенах Экспедиции Кремлевского строения.
Первые годы работы М.О.Лопыревского в должности архитектурного помощника 3-го класса (потом — 1-го класса) были связаны именно с Кремлем: сначала он находился на практике при строении Оружейной палаты, позже самостоятельно работал над возведением Конюшенного и Кавалерского корпусов. В 1832-1833 годах по заданию мастерской Оружейной палаты он выполнил проект пятиглавого храма, за который получил первую премию. В дальнейшем служил архитектором Московского почтамта.
Много лет жизни посвятил Михаил Осипович педагогической работе, пожалуй, он отдавал ей больше времени и сил, чем строительной практике. Преподавать он начал, будучи еще совсем молодым человеком, — в 1833 году работал учителем теории архитектуры в Московской земледельческой школе. Параллельно со своей преподавательской деятельностью продолжал учиться и сам и в 1835 году как один из трех лучших учеников был оставлен при Московском дворцовом архитектурном училище. Здесь в течение последующих десяти лет он вел самые разные курсы — теории перспективы, рисования пейзажей, черчения. После выхода в отставку Лопыревский состоял членом совета Московской глазной больницы.
У Лопыревского в Москве помимо участка в Козицком переулке были и другие владения — маленький дом в Староконюшенном переулке и еще один, на углу Арбата и Калошина переулка. Именно этот дом любовно перестраивал сам архитектор. Чертежи этого дома, выполненные Лопыревским, являют нам такое огромное трехэтажное здание, что это невольно наводит на мысль о многочисленных квартирантах.
И дом в Козицком по-прежнему сдавался внаем, дворовые корпуса также использовались под жилье. На рубеже 1820-1830-х годов такая участь постигла многие дворянские усадьбы, их новые владельцы руководствовались исключительно меркантильными соображениями. Известный бытописатель Н.В.Давыдов так говорил о Москве середины позапрошлого века: «В ней, казалось, произошел... крутой перелом; во всем чувствовалось что-то новое. Улицы те же, да и строений новых возникло не так уж много, а прежней Москвы не стало».
Впрочем, несмотря на близость шумной Тверской, Козицкий переулок оставался патриархально тихим. Некоторое оживление ежедневно вносили лишь посетители Купеческого клуба, спешившие по вечерам к дому на углу Большой Дмитровки и Козицкого. Располагавшийся здесь еще в XVIII веке особняк и огромный сад графа П.С.Салтыкова Купеческий клуб арендовал с 1839 по 1909 год, когда для него по проекту архитектора И.А.Иванова-Шица было построено специальное здание (ныне театр Ленком; улица Малая Дмитровка, 6).
Итак, по вечерам в саду Купеческого клуба гремела музыка, а напротив, в доме Лопыревского, горели все окна — ведь здесь было много квартирантов.
Т. А. Дудина
-
Роман, да и только!Дом в Козицком стал пристанищем печальных лет в жизни Екатерины Петровны. Здесь она встретила и закат славы, и надвигающуюся бедность. «Пушкинская Москва», совсем недавно восхищавшаяся ее талантом, больше не жаждала услышать ее волшебный голос, а по-домашнему, с удовольствием судачила о разводе графини Риччи и его небезынтересных причинах. Вскоре бывший кумир был почти забыт.
Екатерина Петровна Риччи, урожденная Лунина — еще одно имя в истории нашего дома, осененное причастностью к жизни Александра Сергеевича Пушкина. «Еду сегодня в концерт великолепной, необыкновенной певицы Екатерины Петровны Луниной», — такие слова поэта могут навсегда подарить славу и интерес потомков. Да и такие тоже:
Среди веселий и забот Роняешь Лунину на бале,
подсмеивается Пушкин над А. И. Тургеневым в стихотворении 1817 года. Десять лет разделяет эти строки. И оказывается, Александр Сергеевич еще в ранней молодости знал будущую знаменитую певицу.
Пушкинисты любят такие совпадения. Они расскажут о том, куда ехал поэт слушать концерт Екатерины Риччи, и о том, где произошел юмористический бальный эпизод, героями которого являлись Тургенев и Лунина (это случилось в Петербурге). Обязательно упомянут дом, в котором жила певица в Москве в пору своей известности: «у верхней части Тверского бульвара, на углу Ситниковского переулка и Бронной» (очевидно, имеется в виду угол Большой Бронной и Сытинского переулка). Но мало кому известен другой ее адрес — Козицкий переулок, дом 5. Его установил московский краевед Владимир Васильевич Сорокин.
Дом в Козицком стал пристанищем печальных лет в жизни Екатерины Петровны. Здесь она встретила и закат славы, и надвигающуюся бедность. «Пушкинская Москва», совсем недавно восхищавшаяся ее талантом, больше не жаждала услышать ее волшебный голос, а по-домашнему, с удовольствием судачила о разводе графини Риччи и его небезынтересных причинах. Вскоре бывший кумир был почти забыт.
В эту пору Екатерине Петровне было уже за сорок — возраст немалый по понятиям тех времен. Трудно поверить, но она тогда не прожила еще и половины жизни: Екатерина Риччи умерла в возрасте 99 лет в 1886 году. В старости графиня любила перечислять, сколько пережила русских императоров: родилась при Екатерине II в 1787 году, пережила Павла I, окончила Филармоническую академию в Болонье в 1809-м — в годы царствования Александра I, была покинута своим мужем в 1828 году при Николае I. Хорошо помнила крестьянскую реформу 1861 года, проведенную Александром II; вступление на престол Александра III в 1881 году застало ее в твердой памяти и в окружении внуков и правнуков. Роман, да и только!
Давайте перелистаем некоторые страницы этого романа.
Она родилась в семье генерал-лейтенанта Петра Михайловича Лунина и Авдотьи Семеновны Хвостовой. Декабрист Михаил Сергеевич Лунин приходился ей двоюродным братом, писательница А. П. Хераскова — теткой. По некоторым сведениям, Лунины были в какой-то степени родства с Зинаидой Александровной Волконской, хозяйкой знаменитого московского салона. Здесь особенно уместны слова о том, что Волконская «сыграла большую роль» в жизни своей родственницы. И не только положительную. Но об этом ниже.
Родственница «прекрасной Зизи» была весьма богата. Семья Луниных обладала в начале прошлого века миллионным состоянием и доходными поместьями. В 1817 году Лунины затеяли строительство большой городской усадьбы на Никитском бульваре. Известный архитектор Доменико Жилярди создал по их заказу замечательный ансамбль, ставший достопримечательностью классической Москвы. Подобно тому, как имя Екатерины Риччи живет в строках Пушкина, жилярдиевский дом Луниных до сих пор на устах москвичей. Но владела великолепным дворцом семья недолго и еще недостроенным продала его Коммерческому банку, а сама, по-видимому, переселилась в обширный правый флигель, ничуть не уступающий главному дому по изысканности убранства. (Теперь в доме Луниных находится Музей искусства народов Востока; Никитский бульвар, 12а.)
Лунины много раз и подолгу жили за границей — в Париже, Риме, Вене. И Екатерина, обладающая выдающимися музыкальными способностями, имела возможность продолжить обучение пению, которое обычно получали девицы-дворянки в домашнем кругу.
Екатерина Лунина не только прекрасно пела, но и играла на арфе и клавесине и даже сама сочиняла музыку, о чем свидетельствуют рукописные ноты, оставшиеся в ее архиве. Сохранился диплом, выданный ей после окончания Филармонической академии в Болонье в 1809 году; она была удостоена звания первоклассной певицы и высшей награды того времени — лаврового венка. По рассказам ее родственников, первая известность к ней пришла во Франции. Еще перед войной Екатерина Лунина выступала в интимном кругу голландской королевы Гортензии Богарне (матери Наполеона III), а также в Тюильри при дворе Наполеона.
В Риме она вышла замуж за итальянского графа Миньято Риччи. По одним данным, это произошло в 1817 году, по другим — в 1820-м. В свете говорили, что красавец Риччи — «флорентиец без всякого состояния», «десятью, если не более, годами моложе своей жены». На самом деле он был моложе Екатерины на пять лет. Граф Риччи, как и его супруга, был прекрасным певцом. Многие слушатели даже не знали, кому из них отдать предпочтение. Их репертуар был обширен: оперные арии, дуэты, романсы, народные песни. Я уже упоминала о том, что Екатерина Петровна сама писала музыку, вот и ее муж занимался сочинением музыки и текстов песен и переводами. Их собственные произведения наверняка придавали свежесть и оригинальность домашним концертам, на которых звучали в основном классические вещи. Об этом пишет в своих «Воспоминаниях» граф М. Д. Бутурлин: «Граф Риччи. .. певал с большим вкусом и методом, но басовый голос его был не ясен и не силен, отчего нельзя ему было пускаться на сцену и на публичные концерты. Был он превосходный комнатный певец и особенно хорошо певал французские своего сочинения романсы, тогда бывшие в ходу в Москве».
В архиве Екатерины Риччи хранился французский романс в итальянском переводе ее мужа. Там есть такие трогательные слова:
Подумай, миленький, как полюбила я тебя,
Всем пожертвовала ради тебя.
Подумай, что только о тебе вздыхаю,
Воздух, который вдыхаю,
-Ничто для меня.За буколической окраской этих строк мне почему-то чудятся нотки личных отношений. Поначалу музыкальные вечера четы Риччи проходили в доме Луниных на Никитском бульваре, где они поселились после приезда в Россию. Поклонников было множество, и, по свидетельству современников, в дни концертов проезды бульвара заполнялись вереницами экипажей. Позже они держали салон в своем доме на Большой Бронной. Здесь их друзья порой заслушивались «славной музыкой» до трех часов ночи.
Московский почт-директор А. Я. Булгаков не раз писал брату в Петербург о том, что Риччи часто собирали у себя всех «страстных охотников» до музыки, и не скупился на похвалы. Что бы они не исполняли, всегда слушатели, по словам Булгакова, «ликовали» и «тешились».
Справедливости ради приведу и один далеко не восторженный отзыв о пении Екатерины Петровны Риччи: «Слышно было, что графиня Риччи славилась когда-то певицею первого из аматёрок разряда; но в мое время она была далеко не молода и артистическая ее звезда померкла: голос, хотя еще обширный, высказывался визгливостью и был не всегда верной интонации». Однако это свидетельство графа М. Д. Бутурлина, относящееся к 1824 году, по-моему, не совсем объективно. То, что пишет он о популярности Екатерины Риччи уже в прошедшем времени, ставит под сомнение достоверность этих строк. Музыкальные вечера в доме на Большой Бронной, действительно, тогда стали приятной, но обыденностью, а вот «звезда» певицы в салоне княгини Зинаиды Александровны Волконской еще только что зажглась.
Дом Зинаиды Волконской на Тверской, построенный М. Ф. Казаковым, уже упоминался. Его первой владелицей была Е. И. Козицкая. При Волконской этот дворец называли «настоящим музеем», а собиравшийся в нем салон был одним из центров московской художественной жизни в 1824— 1829 годах и пользовался легендарной известностью. О «Северной Коринне» — Зинаиде Александровне Волконской и ее салоне — сохранилось множество воспоминаний и немало написано ныне, но в основном это касается его литературных интересов. Музыкальные же (и театральные) страницы его летописи знакомы читателю хуже, а жаль. Чего стоит хотя бы ностальгический отзыв князя П. А. Вяземского о салоне Волконской в письме А. И. Тургеневу, датированном 1833 годом: «Там музыка входила всеми порами. .. Дом ее был, как волшебный замок музыкальной феи: ногою ступишь на порог, раздаются созвучия; до чего ни дотронешься, тысяча слов гармонических откликнется. Там стены пели; там мысли, чувства, разговор, движения — все было пение».
Не раз здесь «стены пели» голосами супругов Риччи. Именно в салоне Волконской осенью 1826 года Александр Сергеевич Пушкин впервые услышал пение Екатерины Петровны Риччи и пленился им. В старости графиня с гордостью рассказывала внукам, что много раз пела при Пушкине. Но, по семейным преданиям, симпатии к поэту она не испытывала и на вопросы о Пушкине всегда отзывалась коротко и сухо: «Резкий был человек».
У Волконской граф Миньято Риччи сблизился со многими московскими литераторами, особенно с С. А. Соболевским и С. П. Шевыревым. Под их влиянием от роли салонного поэта он перешел к более серьезному творчеству и занялся переводами. Летом 1828 года «Московский Вестник» извещал своих читателей, что граф Риччи, «с успехом занимающийся итальянской словесностью, посвящает досуги свои переводам образцовых песен русских» и собирается издавать у себя на родине «Русскую антологию», для которой уже перевел пьесы «Светлана» В. А. Жуковского, «На смерть кн. Мещерского» Г. Р. Державина и два стихотворения А. С. Пушкина — «Демон» и «Пророк».
В мае того же 1828 года Риччи послал Пушкину письмо, в котором просил высказать мнение об этой его работе и указать те произведения, которые бы тот желал видеть переведенными на итальянский язык. Ответное послание неизвестно. Но из следующего письма Риччи видно, как похвалы Пушкина глубоко на него подействовали, насколько они ободрили его и придали энергии для дальнейшей работы. Письмо заканчивается настоящим гимном Пушкину. Придворная жизнь супругов Риччи складывалась менее удачно. Графский титул был для них всего лишь красивым аксессуаром, он не принес ни денег (состояние Луниных к тому времени сильно «похудело»), ни чинов, ни положения в обществе. Граф Миньято почему-то (может быть, из личной симпатии) был причислен к Экспедиции Кремлевского строения, которой руководил князь Н. Б. Юсупов, но не имел при этом даже чина 14-го класса. По Москве ходил слух о предстоящем пожаловании Риччи в камер-юнкеры, да он не оправдался.
В придворной среде, где «всякий сверчок знал свой шесток», чета Риччи служила порой поводом для насмешек и даже легкого раздражения. Одна из таких ситуаций произошла в Москве во время коронационных торжеств в мае 1826 года, когда Екатерина Петровна Риччи была призвана к новой императрице. Об этом узнаем из письма А. Я. Булгакова брату: «Вчера гр. Риччи представлялась; на то, видно, была воля государыни, но почему имела она хвост в полтора аршина и плерезы в вершок (нашивки на платье. — ТД.), когда муж ее только что разве в 14 класс записан Юсуповым в Кремлевской Экспедиции? Вот что очень занимает и беспокоит барынь наших».
Осенью 1828 года граф Миньято Риччи развелся с женой и 18 октября вместе с С. А. Соболевским уехал в Италию, поселился в Риме. По Москве ходили слухи, что прекрасный итальянец предпочел Екатерине Петровне другую. Разлучницей называли не кого иного, как Зинаиду Волконскую. Об их взаимной симпатии и прежде поговаривали, а неожиданный отъезд княгини в Италию в начале 1829 года, как говорится, подлил масла в огонь. Волконская уехала в Рим вместе с сестрой, М. А. Власовой, своим сыном и воспитателем сына, С. П. Шевыревым. Петербург, и тот разволновался. Пушкин, сердитый за что-то на Волконскую, пишет оттуда П. А. Вяземскому в январе этого года, что отдыхает «от проклятых обедов Зинаиды. (Дай ей бог ни дна ни покрышки; т. е. ни Италии, ни графа Риччи!)». Вот такой необычный комментарий.
Как всегда бывает в подобных случаях, никто не взялся категорически отрицать или удостоверить сей факт. Бесспорно одно: близость Миньято Риччи к дому Волконской продолжалась всю жизнь, о чем свидетельствуют многочисленные письма княгини и ее сестры к Шевыреву больше чем за двадцать лет — с 1831 по 1854 год. Эти письма наполнены постоянными и самыми нежными отзывами о Риччи. По ним можно год за годом проследить его жизнь в Италии, знакомство с Н. В. Гоголем и его другом И. М. Виельгорским, различные события в семье Риччи, наконец, привязанность к нему не только Зинаиды Александровны Волконской, но и ее сына, и сестры, и всех близких к ней лиц.
Первое время по отъезде из России Миньято Риччи продолжал свои литературные опыты, как явствует из итальянских писем З. А. Волконской и А. И. Тургенева. Но постепенно упоминания о них делаются все реже. Возможно, одной из причин этого была серьезная болезнь глаз Риччи, которую он упорно пытался излечить. Но врачи не помогли, и в конце жизни его поразила слепота.
Екатерина Петровна после развода осталась в Москве и по-прежнему держала салон. Но уже не на Бронной, а в Козицком переулке. Здесь, в доме 5, она жила вместе с матерью Авдотьей Семеновной, похоронившей мужа в 1822 году. Жили скромно, от салона вскоре пришлось отказаться, а позже и совсем съехать с этой квартиры из-за недостатка средств. Екатерина Петровна с матерью были вынуждены перебраться к своим родственникам Прозоровским-Голицыным в их имение близ села Раменского. Графиня Риччи бывала в Москве наездами, и один из давних знакомых, видевший ее в 1845 году, был поражен ее «крайней бедностью», винил в этом он почему-то увлечение музыкой: «Она слишком любила пение; эта страсть и была причиной ее разорения».
В «Русском архиве» промелькнуло упоминание о том, что у супругов Риччи была дочь Александра, но более ничего о ней неизвестно. Возможно, она умерла в младенчестве. Однако у Екатерины Петровны была воспитанница — внебрачная дочь двоюродного брата Павла Александровича Нащокина, с которым она очень дружила. Взяла она девочку Лизу совсем маленькой, воспитала ее и любила, как родную. Дала ей хорошее по тому времени образование: Лиза изучала языки, музыку, литературу, собирала большую библиотеку.
Вместе с Екатериной Петровной в Раменское переехала ее компаньонка Евдокия Михайловна Смольянинова, помогавшая ей в заботах о приемной дочери. Елизавета Павловна, а потом и ее дети стали отрадой Екатерины Петровны во второй половине ее долгой жизни. Внуки называли ее «бабушка-графиня» и любили слушать о том, что пением ее восхищался Пушкин, что И. А. Крылов ей первой читал в Петербурге свои басни, что приезжал к ней в имение известный издатель П. И. Бартенев и с большим интересом внимал ее рассказам. ..
Е. К. Дмитриева, жена внука Екатерины Петровны, написала о последних годах графини Риччи, о семейных реликвиях и преданиях. Ее воспоминания опубликованы в альманахе «Звенья» в 1950 году. Еще раньше, в 1941 году, во «Временнике Пушкинской комиссии» была напечатана статья О. Г. Базанкур, в которой упоминаются многие документы архива Риччи, виденные ею в 1917 году. Сохранились ли они?
Хочу сделать небольшое отступление. В Музее архитектуры имени А. В. Щусева хранится надгробие Ф. М. Дмитриева работы выдающегося скульптора М. М. Антокольского — сидящая фигура Христа с простертыми руками. Оно поступило из Раменского и экспонировалось долгое время в усыпальнице Голицыных в Донском монастыре, где прежде находился музей. Готовя эту книгу, я с удивлением узнала, что инженер Федор Михайлович Дмитриев был зятем Екатерины Риччи. Ее приемная дочь Елизавета Павловна прожила с ним счастливую жизнь.
Родственникам графини, Прозоровским-Голицыным, принадлежала фабрика Раменской мануфактуры, которую они продали П. С. Малютину и трем его сыновьям-наследникам. При Малютиных Ф. М. Дмитриев пришел работать на фабрику технологом после окончания с золотой медалью Технологического института в Петербурге. Хозяева сразу обратили внимание на его сноровку, обширные знания, организаторские способности и вскоре назначили директором фабрики. В годы его директорства Раменская мануфактура достигла расцвета. При этом он еще вел научную работу, был профессором Высшего технического училища в Москве и вице-президентом Политехнического общества. Федор Михайлович и его жена открыли при фабрике школу, больницу, родильный приют.
Смерть Дмитриева в 1882 году оплакивали не только его родные, но и все фабричные рабочие. Похоронили его на местном кладбище, надгробие заказали М. М. Антокольскому. Когда памятник был почти готов, в мастерской скульптора его увидел Александр III и захотел купить для Русского музея. Но Антокольский ответил, что этот памятник замечательному человеку не продается. Екатерина Петровна Риччи, напомню, умерла в 1886 году и похоронена была тоже на Раменском кладбище.
Т. А. Дудина
-
Немного о династии БазуновыхДинастия Базуновых начинала свою книготорговую деятельность в смирдинское время. Было в ней две ветви: Василий Иванович Базунов с сыном Иваном Васильевичем имели книжную торговлю в Москве, а Федор Васильевич Базунов с сыном Александром Федоровичем — в Петербурге.
Книжная Москва — тема большая, особая. Нам придется ее коснуться потому, что в доме 5 по Козицкому переулку в 1850-х годах снимал квартиру Иван Васильевич Базунов (1786-1866) — представитель известной династии Базуновых, работавшей в книжном деле без малого девяносто лет.
Тогда квартиры, как известно, меняли часто. Причем данный факт не воспринимался кардинальным событием жизни: ведь его нельзя было сравнить с утратой родового поместья или наследственного особняка. Начался этот процесс значительно раньше, о чем мы уже говорили, и к середине XIX столетия выглядел как нечто само собой разумеющееся и понятие «квартира» стало столь же обычным, сколь «собственный дом» за полвека до этого. В обиходе в ту пору бытовали выражения «съехать с квартиры» или «въехать в нее».
Облик очередного нанимаемого жилища был для квартиранта, как правило, безразличен. Важнее было не отдавать дань прекрасному фасаду чужого, в принципе, дома, а сохранить родную обстановку, свой вещественный мир. Так с годами разрушалась психологическая сопричастность архитектуре дома, свойственная художественному сознанию эпохи классицизма.
В. Г. Белинский писал, что «главное удобство в квартире. .. состоит в том, чтобы ко всему быть поближе — и к месту своей службы, и к месту, где все можно достать и лучше и дешевле. .. Идея города больше всего заключается в сплошной сосредоточенности всех удобств в наиболее сжатом круге».
Такова позиция жителя города середины XIX века, города со все ускоряющимся темпом жизни. Для И. В. Базунова квартира в Козицком переулке обладала идеальным местоположением: рядом и университетская типография, с которой он был тесно связан (Большая Дмитровка, 34; ныне в этом здании библиотека Союза театральных деятелей), и своя книжная лавка (Страстной бульвар, 8), хорошо известная тогда не только читателям, но и многим, многим литераторам, московским и петербургским, однако об этом будет рассказано ниже.
А вообще «география» московской книжной торговли весьма обширна. Некогда торговля книгами сосредоточивалась возле Спасских ворот Кремля, но после 1812 года ее центр переместился на Никольскую улицу, на которой издревле, с XVI века, торговали книгами. Здесь, у Заиконоспасского монастыря, в 1820-х годах открывались все новые книжные лавки, казенные (Университетской типографии, Синодальной типографии) и частные (Глазунова, Струкина, Телепнева, Базунова, Свешникова, Логинова, Ферапонтова, Пономарева, Немова, Трухачева и другие). Второй центр книжной торговли находился на Кузнецком мосту, где чаще располагались книжные лавки иностранцев. Знаменитые книжные развалы размещались на Новой площади. Это место у Владимирских ворот Китай-города было средоточием торговли древними книгами.
Впрочем, известный московский книготорговец второй половины XIX века А. А. Астапов пишет, что «книжная торговля производилась в Москве почти повсюду. .. и везде имела свой особый, местный характер. Так, около университета, по решетке, торговали книгами более серьезными, научными; у Александровского сада, у первой решетки, можно было найти большею частью книги народные и романы, издания Никольской улицы; в Охотном ряду, где теперь Большой Московский трактир, в воротах тоже была торговля книгами, которыми одолжались охотнорядцы на прочет; и во многих других местах. .. Смоленский рынок был лучшим местом для букиниста, потому что рынок этот прилегает к местности, населенной в то время по преимуществу аристократией, помещиками и другими состоятельными людьми. .. На Смоленском навещали книжников люди денежные и знатные. .. С падением крепостного права пало и книжное значение Смоленского рынка. Торговцы этой профессии перебрались на площадь к Сухаревой башне, которая и посейчас занимает гораздо более важное место для книжной торговли, чем Смоленский рынок. .. »
Оставив в стороне рынки и развалы, хочу отметить, что путеводители по городу и статистические сборники приводят лишь число стационарных книготорговых заведений — магазинов и лавок. Для сравнения приведу цифры: в 1826 году их насчитывалось около 40, в 1868-м — 105, в 1883-м — 225. А ведь были и «лари» — киоски, торгующие, главным образом, газетами, но водились там и книги. Книги можно было купить и из «шкапчиков» у бакалейщиков в торговых рядах, и у разносчиков прямо у себя дома. Как только не называли этих разносчиков — ходебщики, мелочники, коробейники, но самым распространенным являлось забытое ныне слово «офеня», укрепившееся еще в начале XIX века. Офеньский промысел занимал особое место в книжной торговле. Именно благодаря ему становились явью знакомые нам со школы мечты Некрасова о том, что народ «Белинского и Гоголя с базара понесет». Стать формально книготорговцем не составляло особого труда. Владельцу книжного магазина нужно было взять промысловый билет или свидетельство, ежегодно обновляемые, а лицам, торгующим вразнос, — получить установленный для такой торговли медный значок или бляху. Однако дело было не только в этом. Известный книготорговец и теоретик культурно-просветительной книжной торговли середины прошлого века А. Ф. Черенин настойчиво подчеркивал ее особый характер, ее нравственную, воспитательную сторону. Он писал: «Для успешной торговли книгами нужно не только знать им цену, исправно выполнять требования, производить быстрые торговые обороты и т. п. , но еще необходимо приохочивать покупателей к покупке книг, заинтересовать их полезными для них произведениями, применяясь к их потребностям, наклонностям, образованию, а для этого книгопродавец должен возвыситься до полного понимания окружающей его среды, до горячего участия в ней, т. е. он должен иметь образование и предаться своему делу с полною и искреннею любовью». Высоко ценил труд книгопродавцев и В. Г. Белинский: «. .. науке, искусству и литературе оказывали иногда величайшую услугу люди, которые ничего не писали и не были ни учеными, ни поэтами, ни литераторами. Нужно ли говорить, какое великое влияние на успехи литературы может иногда иметь книгопродавец-издатель?».
Г. И. Поршнев в работе «История книжной торговли в России» (1925) делил книгопродавцев на книжников-культуртрегеров и книжников-коммерсантов. Книжник-культуртрегер — это тот, кто «к книжному делу подходит, сознавая его культурную полезность. Выгоды для него имеют второстепенное значение, и нередко он не интересуется практической стороной дела, не углубляется в работу. .. ». Что и говорить, таких книгопродавцев было очень мало и не они оказывали решающее влияние на книжную торговлю. Профессионалами были, конечно же, книжники-коммерсанты, не столь культурные, зато обладающие навыками в технике работы и знанием рынка сбыта. Именно таких было большинство в Москве.
Середина XIX столетия стала началом нового подъема книжного дела. После резкого упадка 1840-х годов вновь расцветает книжная торговля и издательская деятельность. Спрос на книги во многом вырос тогда за счет нового социального слоя читателей-разночинцев. Соответственно увеличились тиражи и изменился «репертуар» книжной продукции — появилось больше учебных и научных изданий, особое внимание стало уделяться русской художественной литературе.
В 1860-х годах начали издаваться первые книготорговые журналы: «Книжный вестник» — «журнал литературной деятельности, книжной торговли, книгопечатания и т. п. » в Петербурге и «Книжник» в Москве. Сотрудники московского журнала принадлежали к демократическому лагерю и были связаны с членами тайного ишутинского общества. Издателем и редактором «Книжника» был упомянутый выше А. Ф. Черенин.
Издательство и книготорговля долгое время были неразрывны, но постепенно стали разделяться. Старые издательские предприятия в пореформенное время перенимают капиталистические методы хозяйствования, приспосабливаются к новым экономическим условиям, следят за читательским спросом, стараются выдержать натиск более могучих конкурентов. Книжная торговля занимает теперь в их деятельности превалирующее положение по сравнению с изданием книг, и это побуждает крупные коммерческие фирмы совершенствовать рекламу книг: она давалась в при-книжных списках, объявлениях в газете, выпускались книготорговые каталоги магазинов.
Старые книжные фирмы создавали свои капиталы очень медленно, путем осторожной работы. Некоторые из них, например Базуновы, Глазуновы, Кольчугины, Салаевы, работали в книжном деле целыми династиями, не один десяток лет. Судьба владельцев многих издательских предприятий на удивление схожа. Свой путь они начинали обычно с «мальчиков» у богатых книготорговцев, по копейке откладывали деньги, затем сами приобретали книжные лавки, типографии и становились издателями. Некоторым удавалось по дешевке купить «на пуды» издания разорившихся или временно недееспособных предпринимателей и после организации широкой рекламы выгодно их продать. Но редкие удачи обычно чередовались с опасными срывами, и в конце жизни многие оказывались в долговой яме.
Династия Базуновых начинала свою книготорговую деятельность в смирдинское время. Было в ней две ветви: Василий Иванович Базунов с сыном Иваном Васильевичем имели книжную торговлю в Москве, а Федор Васильевич Базунов с сыном Александром Федоровичем — в Петербурге. Более известны петербургские Базуновы. Именно таких, как они, и называл цитировавшийся выше Г. И. Поршнев книжниками-культуртрегерами. Их история подробно описана С. В. Беловым во втором томе трехтомной коллективной монографии «Книга в России» (1990-1991).
Федор Васильевич Базунов проработал несколько лет приказчиком у легендарного А. Ф. Смирдина. В 1835 году он открыл собственный книжный магазин, причем Смирдин первоначально помогал ему советами и кредитом. После смерти Федора Васильевича в 1854 году наследником явился его сын Александр Федорович, чье книжное дело в 1860-х и первой половине 1870-х годов стало одним из самых известных в Петербурге.
Александр Федорович открыл собственную книжную торговлю в 1858 году, а спустя четыре года начал издавать книги, причем не только отдельные произведения, но и собрания сочинений — Гёте, Гейне, Достоевского. К слову сказать, Ф. М. Достоевский имел с Базуновым личные и деловые отношения и открыл в его книжном магазине контору своего журнала «Время». За 14 лет Базунов выпустил 36 названий, из них 24 — в знаменитой серии «Библиотека современных писателей», куда вошли почти все современные беллетристы — Н. С. Лесков, Ф. М. Достоевский, Н. В. Успенский, Г. И. Успенский, И. А. Кущевский, Вс. В. Крестовский, А. С. Афанасьев-Чужбинский и другие. Серия заставляла вспомнить массовое издание Смирдиным произведений русских писателей 1830-1840-х годов и печальный конец этой филантропической затеи. Базунова, решившего продолжить благородное начинание Смирдина, постигла та же участь: «Библиотека» принесла издателю большую известность и еще большую материальную неудачу. Книги расходились медленно и в небольшом количестве. Вложив в издание этой серии значительный капитал, Александр Федорович Базунов задолжал владельцам типографий и бумажных фабрик и обанкротился. Весь нераспроданный товар перешел к книгопродавцу М. О. Вольфу, а сам Базунов уехал за границу, спасаясь от долговой тюрьмы. Это было в 1876 году.
Но вскоре он вернулся, «заявил кредиторам о своем критическом положении», его книги и имущество были распроданы с аукциона, а он объявлен несостоятельным должником. А потом некогда известнейший петербургский издатель Александр Федорович Базунов обосновался в Гостином дворе, где работал приказчиком в книжной лавке К. Н. Плотникова целых 23 года, до самой своей смерти в 1899 году.
Не гладко шли дела и у московских Базуновых, начавших свою деятельность раньше, чем петербургские. Основатель династии Василий Иванович Базунов, книгопродавец и издатель, имел свою книжную торговлю уже в 1810 году. Как указывает «Адресная книга» на 1826 год, его магазин находился в центре книжной Москвы — на Никольской. При магазине была открыта библиотека для чтения — редкое в ту пору явление. Одно время Василий Иванович арендовал университетскую книжную лавку, но пожар 1812 года принес ему большие убытки. Не раз судился он с другими московскими книготорговцами за право издания некоторых книг (ибо авторское право было тогда еще далеко не совершенным). Такие разбирательства «о взаимных претензиях» шли иногда годами.
Кому везло, кому нет, но вот что поразительно: многие люди книжного мира были преданны своему делу, несмотря ни на что. Подобно наркотику действовала эта работа, сотрясая неудачами, лихорадочно возбуждая успехом, толкая на рискованные предприятия. Ни житейский здравый смысл, ни сетования родных, ни печальный опыт отцов не останавливали их. И семья Базуновых была из такой породы. Василий Иванович оставил своим сыновьям только долги. В Москве слушалось его дело как «несостоятельного должника». А между тем сыновья его сами пробивались по этому же пути — Федор Васи-льевич в Петербурге, Иван Васильевич в Москве. Причем не у отца получили они профессиональную подготовку, а в других, более солидных книжных лавках: Федор у Смирдина, как уже говорилось, Иван — у Ширяева.
Главный герой этого очерка Иван Васильевич Базунов родился в 1786 году. Свои «университеты» он проходил в книжной лавке Ширяева, где служил приказчиком двадцать лет. Имя Александра Сергеевича Ширяева стало символом книжной Москвы первой половины XIX века. Торговал он не только современными, но и антикварными изданиями, занимался издательской деятельностью, собрал уникальную библиотеку старопечатных книг и издал ее каталог, был членом научных обществ, автором. Ширяев был комиссионером многих московских писателей по продаже их книг. В течение долгого времени он арендовал университетскую книжную лавку, жертвовал деньги на нужды университета. Ширяев был одной из самых заметных и влиятельных фигур культурной жизни Москвы того времени, его издательская и книгопродавческая деятельность — не сочтите за громкие слова — способствовала распространению просвещения.
Книжная лавка Ширяева была центром читающей Москвы, можно даже сказать, ее достопримечательностью. Размещалась она в доме 10 на Страстном бульваре, в особняке начала XIX столетия, служившем редакционным корпусом Университетской типографии. У него работали многие молодые люди, ставшие впоследствии известными издателями и книготорговцами. Так, в лавке Ширяева служил «мальчиком» 13-летний А. Ф. Смирдин. Позже по рекомендации Ширяева он поступил приказчиком к П. А. Плавилыцикову в Петербурге; их связь не прекращалась и в последующие годы.
У Ивана Васильевича Базунова с его хозяином тоже сложились добрые отношения, и не только деловые, но и дружеские. Что и говорить: двадцать лет работали рядом, пуд соли съели. После смерти Ширяева в 1841 году Базунов вместе с книготорговцем О. Л. Свешниковым стал опекуном его малолетнего сына. Они же арендовали и университетскую книжную лавку.
Согласно договору книгопродавец обязан был лавку содержать «в исправности и в чистоте, казенные книги продавать по цене, назначенной университетом с удержанием в свою пользу по десяти процентов». Книжная лавка ревизовалась университетом. Объявления о казенных книгах книгопродавец мог опубликовать в «Московских ведомостях» «на счет казны».
Вслед за Ширяевым Иван Васильевич Базунов долгие годы был комиссионером Московского университета и унаследовал славу своего предшественника. И лавка его находилась рядом с бывшей ширяевской — Страстной бульвар, 8. В XIX веке книжные лавки служили традиционным местом встреч писателей и ученых. Лавка Ивана Васильевича Базунова на углу Страстного бульвара и Большой Дмитровки была известна всей литературной Москве. Сюда заходили Н. В. Гоголь, И. С. Тургенев, А. Н. Островский, Ф. М. Достоевский, М. П. Погодин, А. А. Краевский и другие. Со многими из них Базунов активно переписывался. Хочу отметить, что книжные магазины в этом доме размещались вплоть до начала XX столетия.
Книжная торговля Базуновых в Москве и Петербурге пользовалась популярностью и у демократического читателя. Конец 1850-х — начало 1860-х годов — один из самых либеральных периодов в истории русской книги. Тогда во многих книжных магазинах можно было получить из-под полы издания Вольной русской типографии; водились они и у Базуновых. Это не удивительно, если учесть, что дружеские отношения И. В. Базунова и А. И. Герцена зародились в начале 1840-х годов. Уже тогда Герцен держал через Базунова связь со своими московскими друзьями и деловыми корреспондентами.
В течение трех десятилетий Иван Васильевич Базунов был комиссионером журнала «Современник», издаваемого Н. А. Некрасовым. Он не только имел исключительное право продажи этого журнала, но в его магазине находилась московская контора «Современника». Он проводил подписку на журнал. Принимал рукописи и отправлял их в Петербург, рассчитывался с авторами, выдавал им книги для составления библиографических разборов, причем многие приобретал специально ради этого.
Конечно же, связи Базунова и Некрасова были очень тесными. В основном они переписывались, но когда Николай Александрович находился в Москве, то почти ежедневно бывал в лавке Базунова. Своих петербургских знакомых он просил адресовать письма ему к Ивану Васильевичу. Даже будучи в Москве проездом, Некрасов непременно наведывался на Страстной бульвар, вел деловые разговоры со своим давнишним комиссионером и не раз покупал у него книги, которые скрашивали потом ему время в пути. Заманчиво предположить, что заходил он и домой к Базунову, поскольку от лавки до Козицкого переулка — рукой подать. Но достоверных сведений об этом все же нет.
Правда, Некрасов не всегда был доволен работой Базунова, особенно решением многих финансовых вопросов. В сентябре 1855 года он пишет литератору В. П. Боткину: «. .. прошу тебя, брат, помоги Базунову в чем окажется нужно, ибо старичина несколько бестолков и мешкотен». Будешь тут бестолковым, когда тебе семьдесят! Но все же Некрасов высоко ценил в Базунове то, что не мог отнять преклонный возраст. То, что делало его просто незаменимым: надежность, верность, профессионализм.
Базунов умер в 1865 году, и его лавка по духовному завещанию перешла к книготорговцу И. Г. Соловьеву, но еще долго ее завсегдатаи вспоминали «московского Смирдина», как нарекла Ивана Васильевича Базунова книжная Москва.
Т. А. Дудина
-
Квартира студента КлючевскогоТочно неизвестно, сколько прожил Ключевский в Козицком переулке, наверное, около полугода. Стало быть, речь у нас пойдет об июле — декабре 1861 года.
Я читаю письма бывшего пензенского семинариста, датированные июлем 1861 года, и не могу сдержать улыбку: провинциальному юноше небольшой особняк Лопыревского показался «огромным каменным домом». Дом № 5 в Козицком — первый московский адрес двадцатилетнего Ключевского, приехавшего поступать в Московский университет.
Из огромного количества книг, статей и воспоминаний о Василии Осиповиче Ключевском, написанных в разное время, из его писем и дневников я выбрала только то, что касается его поступления в университет и первых месяцев занятий в нем.
Точно неизвестно, сколько прожил Ключевский в Козицком переулке, наверное, около полугода. Стало быть, речь у нас пойдет об июле — декабре 1861 года. В. О. Ключевский (1841-1911) родился в бедной семье сельского священника. Его предки издавна принадлежали к духовному сословию, и жизненный путь отрока Василия был, казалось, предначертан еще в колыбели. Детские годы он провел в селах Воскресенское и Можаровка Пензенской губернии. После смерти отца (мальчику было в то время девять лет) семья переехала в Пензу. Сначала он учился в духовном училище, потом, с 1856 по 1860 год, в пензенской духовной семинарии. Как ни удивительно, занятия в духовном училище шли у Ключевского плохо, он был косноязычен и заикался. Его даже неоднократно собирались исключать, но всякий раз оставляли в училище благодаря заступничеству дяди — священника И. В. Европейцева.
В семинарии кризис миновал, и Ключевский всерьез увлекся учением, много читал по русской истории — Карамзина, Татищева, Костомарова, Соловьева. Впоследствии он вспоминал, что в те годы Соловьев не выходил у него из головы. Блестящие способности вскоре сделали Василия Ключевского любимцем и учителей, и семинаристов. Один из его биографов писал: «Начальство лелеяло Ключевского и при строгости тогдашних порядков спускало ему многое такое, что на других навлекало серьезные наказания».
В 1860 году Ключевской решается круто изменить свою жизнь. Этот год был неспокойным для пензенской семинарии. В семинарском кружке, куда входили и некоторые молодые преподаватели, зарождался протест против «мертвых наук», отвлеченного умствования, буквоедства. Некоторые бездарные учителя вызывали ироническое и даже враждебное отношение у членов кружка. Начальство сначала ограничивалось беседами с подозреваемыми в вольнодумстве молодыми людьми, но потом перешло к более решительным мерам — изгнанию непокорных. Одним из первых был исключен за написание сатирических стихов Василий Покровский, друг Ключевского. И сам Ключевский рвется на свободу, забрасывает занятия (в списках значится на третьем месте вместо обычного первого) и подает в декабре 1860 года в семинарское правление прошение об увольнении, решив поступать в Московский университет. Покинуть стены духовного учебного заведения было очень сложно. С момента подачи заявления семинарист лишался стипендии. Для крайне стесненного в средствах Ключевского потеря даже этих небольших денег была весьма ощутима, однако обстоятельства вынуждали его руководствоваться принципом «или все — или ничего». Дело в том, что сразу после окончания семинарии поступать в университет он не мог, потому что обязан был бы принять духовное звание и находиться в нем не менее четырех лет. Стало быть, оставить семинарию нужно было как можно скорее.
Дерзкий поступок Ключевского взорвал размеренную семинарскую жизнь. Свое прошение об увольнении он мотивировал стесненными домашними обстоятельствами и слабостью здоровья, но всем в семинарии, от директора до истопника, было очевидно, что это лишь формальная отговорка. Семинарское правление написало доклад пензенскому архиерею, преосвященному Варлааму. Тот неожиданно наложил положительную резолюцию: «Ключевский не совершил еще курса учения и, следовательно, если он не желает быть в духовном звании, то его и можно уволить беспрепятственно». Но лояльность официального документа, видно, не совсем соответствовала истинному мнению архиерея. Ключевский впоследствии вспоминал, что на декабрьском экзамене в семинарии Варлаам назвал его дураком. Поездка в Москву из мятежной мечты становилась реальностью. Вступительные экзамены в университет проходили дважды — весной и летом, в августе. Весной Ключевский был «болен лихорадкой» и на экзамены не успел. Отъезд в Москву состоялся в конце июля 1861 года. Сколько могла собрать в дорогу Василию Ключевскому полунищая семья? Денег дал дядя И. В. Европейцев, поощрявший в племяннике желание учиться в университете и понимавший, как туго будет ему жить в Москве. Зная, что Ключевский испытывает огромную благодарность, но одновременно и смущение, и душевное неудобство от дядиной благотворительности, Европейцев даже решил немного схитрить. Он подарил племяннику «на память» молитвенник с напутствием обращаться к этой книге в трудные минуты жизни. Между страниц была вложена крупная ассигнация, которую Ключевский нашел уже в Москве, перелистывая дядин молитвенник. В одном из первых писем домой он писал: «Я уехал в Москву, крепко надеясь на Бога, а потом на вас и на себя, не рассчитывая слишком много на чужой карман, что бы там со мной ни случилось».
По письмам родных можно проследить весь долгий путь вчерашнего семинариста из Пензы в Москву. Ключевский выехал из Пензы с двумя попутчиками на лошадях и тихим ходом в течение недели добирался до Владимира. Во Владимире они пересели на железную дорогу («целая деревня вагонов», — писал он своим). В Москву приехали вечером 22 июля. Первое впечатление — ошеломляющее: подробно ничего не разглядел, «что-то громадное и только». Переночевали в гостинице «второй руки». На следующее утро Ключевский разыскал своих земляков Маршева и Покровского, кото¬рые уже поджидали его в заблаговременно снятой квартире.
Товарищи Ключевского также приехали в Москву ради поступления в университет. Александр Маршев был сыном богатого пензенского фабриканта. Ключевский репетитором жил в доме Маршевых зимой 1860-1861 года и готовил к университетским экзаменам братьев Александра и Ивана. Александр поступал в университет вместе с Ключевским, но провалился. Оба брата Маршевы были приняты на следующий год. О Василии Покровском я уже упоминала — его исключили из пензенской семинарии за недозволенные стихи.
Итак, утро 23 июля 1861 года — дождливое ли? солнечное? — привело Ключевского в нынешний дом 5 по Козицкому переулку. В первом письме родным из Москвы, датированном 23-25 июля, он сообщает: «Квартира наша — да и что описывать ее — превосходная комната, с мебелью, в два окна, перегороженная ширмами. Перед окнами длинный забор и сад купеческого клуба; часто буду слушать здесь музыку. Так как дом, в котором мы живем, не в самой Тверской, а в переулке, то здесь меньше шума, нет неугомонной скакатни экипажей, словом, прекрасно!» В конце письма значится адрес: «На Тверской, в Козицком переулке, в доме Лопыревского, в квартире Неждановой». О Неждановой мы не знаем ничего, кроме того, что она «madame de la chambre» (хозяйка), как величает ее Ключевский в письме от 18 ноября. «Madame» Нежданова, оказывается, принесла ему долгожданное письмо «в самый разгар элегического умиленного сетования». «Надо тебе заметить, препротивная рожа», — с усмешкой уточняет Ключевский своему приятелю, — «но в этот момент она показалась благодетельной феей, черт бы ее взял».
В ежемесячную оплату скромной квартиры входили и обеды. Меню одного из них нам известно опять же из письма: суп перловый, котлеты с макаронами и «картофлем», жареный рябчик, пирожное — «что-то мудреное, чего я ни назвать, ни разобрать не умею». В целом платить приходилось тринадцать рублей серебром в месяц с человека. Для бедняка Ключевского такой расход был просто невозможен, он писал в первом же письме о своей чудесной комнате: «ужасно дорого». Но Маршевы заплатили за всех за несколько месяцев вперед, и «своекоштный» студент Ключевский, поддаваясь вполне понятному желанию хоть немного пожить в уюте, на несколько месяцев остался «в доме Лопыревского».
Уплетая рябчиков «madame» Неждановой, Ключевский готовился к экзаменам, которые начались 7 августа «и пошли писать каждый день до 16 августа». За десять дней Ключевский сдал 16 экзаменов: «Русский письменный (перед экзаменом предупредили: «Одна орфографическая ошибка отнимает право на поступление в университет»; Ключевский писал сочинение на тему «Мое воспитание»), история русской словесности, теория русской словесности, закон Божий, историческая география (достался билет «О политическом состоянии Австралии», Ключевский «заплавал», и ему было разрешено взять второй билет — «О племенах Российской империи»), всеобщая история (Столетняя война), русская история («об Ольге», здесь он был «у себя дома, в своей тарелке»), математика, физика (камера обскура), письменный экзамен по латыни, устная латынь, диктант по греческому, устный греческий, диктант по немецкому, немецкий устный, французский. По четырем экзаменам Ключевский получил высшую отметку «весьма удовлетворительно» (русский письменный, русская словесность, латынь, греческий), по остальным — удовлетворительно.
В письме родным Ключевский описывает забавный эпизод, случившийся на одном из первых экзаменов. Он и еще двое бывших семинаристов вошли в актовый зал величественного старого здания университета на Моховой, едва переставляя ноги от робости, и увидели несколько громко болтающих «джентльменов». Их дорогие костюмы, пенсне и непринужденная манера убедили робеющих абитуриентов в том, что перед ними профессора. Но вот «джентльмены» вместе со скромными молодыми людьми вытянули билеты и их ответы не имели ничего общего с их блестящей внешностью. «Джентльмены» дружно молчали. Ключевский тогда подумал: «Такие-то вы, господа, при пенсне, а молчаливые».
«По выдержании установленного для сего полного экзамена» Ключевский был принят в число студентов историко-филологического факультета Московского университета. В тот год занятия начались аккуратно и чинно, как никогда. Ходили слухи, что лекции будет посещать наследник цесаревич, с которым частные занятия проводили профессора Буслаев, Соловьев и дру¬гие. Но произошло непредвиденное: в октябре в университете начались студенческие волнения, эхом прокатившиеся по Москве. Расклеивались рево¬люционные прокламации. Проходили студенческие демонстрации. Входы в университет были забаррикадированы.
Реформа 1861 года и последовавшие за ней события, в том числе и эти манифестации, произвели большое впечатление на Ключевского. Едва приехав в Москву, он сильнее ощутил то напряженное ожидание перемен, которым жила тогда вся Россия. Еще неосознанно, смутно зарождался в нем интерес к современной истории. Он писал домой еще в августе: «У нас ходят толки, любопытные в высшей степени», намекающие на то, что и «на Руси не все шито-крыто. Что и в ней кое-где движутся и борются, а не безмолвствуют покорно». Но к студенческим волнениям Ключевский поначалу отнесся отрицательно, хотя и был ими весьма взволнован: «Некоторые студенты так увлеклись, что кричали: пусть закроют наш университет! Как легко сказать это! А думал ли кто, что все эти крики не стоили одного слова лекции Буслаева или кого другого?». Позже в его письмах и дневниках находим серьезные раздумья о происходящем, осуждение действий властей. Дневниковая запись от 9 марта 1862 года выдает его внутренние сомнения. Он решает, чему посвятить свою жизнь: «Лучше идти против двух дул, чем стоять, не зная, куда броситься. .. ». Выбор сделан: Ключевский принадлежит науке.
Вполне понятно, что такие «несовременные» взгляды отдалили Ключевского от многих революционно настроенных ровесников. На первых порах круг его друзей-студентов был совсем невелик. В основном он поддерживал дружеские отношения с такими же бывшими семинаристами, каким являлся сам. Мы знаем о них из писем. «Самая идеальная, добрая, откровенная голова» — Фивейский, бывший студент духовной академии. «Философ» Гиляров, сын московского священника, вчерашний семинарист. Вспомним еще Василия Покровского, соседа Ключевского по квартире в Козицком переулке. К этому кружку примыкали также пензяк Голубев, студент-юрист, и болгарин Тодор Павлов, «черный и чумазый энтузиаст».
Такой «сословный» выбор товарищей в первые месяцы университетской жизни не был случаен для Ключевского. «Хорошо с ними; хоть немножко заменяют старые знакомства и связи», — писал он своему «закадычному» приятелю по пензенской гимназии Порфирию Гвоздеву. В письмах Ключевский часто вспоминает семинарский кружок, «нашу партию» — Парадизова, Добросердова, Алгеброва, Сатурнова, Холмовского. Московский студент шлет всем «нижайшие поклоны» и «наикрепчайшие рукопожатия» и просит передать: «Ух! Дух захватывает от воспоминаний. .. ».
В то время в Москве училось немало земляков Ключевского. Примечательно, что именно уроженцы Пензенской губернии, окончившие гимназию или дворянский институт в Пензе в конце 1850-х — начале 1860-х годов, составляли основное ядро Ишутинского кружка — тайной революционной организации, примыкавшей первоначально к «Земле и воле». Ее создатель Н. А. Ишутин и его сподвижники были объединены в кружок уже в 1861 году, хотя активную деятельность начали позже. Одного из будущих ишутинцев — Д. В. Каракозова — Ключевский хорошо знал еще в Пензе, поскольку являлся репетитором его брата. Возможно, там он встречался и с самим Ишутиным, который приходился двоюродным братом Каракозову и воспитывался в его семье. Один из биографов историка пишет, что из студенческого кружка пензяков он мог попасть в ряды ишутинцев, но эта попытка была пресечена самим Ишутиным. «Ишутин. .. положил мощную длань на жиденькое плечо Василия Осиповича и твердо заявил: „Вы его оставьте. У него другая дорога. Он будет ученым“».
Вокруг Ключевского начинают собираться единомышленники, которые прислушиваются к его мнениям, дорожат близостью с ним. Среди тех, кто был знаком тогда с Ключевским, — известный в будущем юрист А. Ф. Кони, который приехал в Москву в 1862 году после закрытия на два года из-за студенческих волнений Петербургского университета. Кони часто слышал от сокурсников о Ключевском и, наконец, в кругу друзей впервые увидел его, скромного и сдержанного. «Да что же такого особенного в этом Ключевском?» — подумал он сначала. Но только его заинтересовала тема разговора, «Ключевский оживлялся, вставал, делал несколько шагов по комнате и — обыкновенно стоя — начинал говорить, немедленно овладевая общим вниманием. Его речь на чудесном русском языке, тайной которого он владел в совершенстве, лилась неторопливо; по временам он останавливался и на минуту задумывался и затем снова пленял и удивлял выпуклостью образов, остротою и глубоким содержанием эпитетов и богатством сведений, за которыми чувствовалась упорная работа самостоятельной мысли».
Симпатии и научные пристрастия Ключевского определились почти сразу, в первые же месяцы университетской жизни. Двух-трех лекций было вполне достаточно, чтобы у него сложилось четкое мнение о преподавателях.
Одним из первых увлечений Ключевского был С. В. Ешевский, читавший курс всеобщей истории.
Потом история философии в изложении видного философа-идеалиста, профессора П. Д. Юркевича в течение какого-то времени затмила все остальные интересы молодого ученого.
Большое влияние на Ключевского оказал и Б. Н. Чичерин, профессор кафедры русского права, один из крупнейших представителей так называемой государственной школы в русской историографии. Один из современников отмечает, что «в умственном складе Ключевского было что-то „чичеринское“. Та ясность и острота мысли, сила логики и мастерство конструкций, законченность формы и точность языка, которые так привлекательны в Чичерине, несомненно, роднят с ним нашего великого историка».
В первый год своего пребывания в университете Ключевский тесно сблизился с Ф. И. Буслаевым, ведущим курс русской словесности, стал часто бывать в доме профессора. Их беседы длились часами. Под его влиянием на первом курсе Ключевский стал заниматься древнегерманской мифологией, увлекся эпосом Эдды (сборники древнеисландских песен). Среди рукописного наследия Василия Осиповича сохранилось немало студенческих работ, посвященных народному быту, записей о языке древнерусских былин. Очевидно, это конспекты занятий с Буслаевым. Во втором семестре Ключевский работал под его руководством в Синодальной библиотеке. И даже в самом конце 1863 года он считал себя филологом, а не историком.
Но постепенно, из года в год, мир для Ключевского замыкался на занятиях историей, вдохновленных главой русской исторической школы С. М. Соловьевым. Кандидатское сочинение, написанное на четвертом курсе, стало его первой монографией: «Сказания иностранцев о Московском государстве» были опубликованы в 1866 году в «Известиях Московского университета».
Впервые он услышал Соловьева на первом курсе, осенью 1861 года. Его тогда задела «за живое. .. здоровая, критическая мысль, подчас не чуждая самой трезвой поэзии». И хотя в дальнейшем их отношения были сдержанными, Ключевский говорил на своих лекциях: «Я — ученик Соловьева, вот все, чем я могу гордиться, как ученый».
Интересы Ключевского не ограничивались академическими дисциплинами, обязательными для каждого студента. Чем только он не занимался: политэкономия, санскрит, Ренан (столь любимый ишутинцами) по-французски, чешский и болгарский языки. .. Кроме горнего приходилось думать и о бренном: об уплате за квартиру, о чашке чая, о новом сюртуке. Привезенный из Пензы сюртук был совершенно негоден, а новый шить было не из чего, разве только из подаренного дядей сатина. Пока же не было сюртука, ходил в пальто приятеля, которое тот оставил на время своего отъезда. Новый халат, купленный у старьевщика за два с полтиной и старый халат в придачу, служил вместо одеяла, которого не было. Да что говорить, Ключевский экономил даже на почтовой бумаге. Но главное то, что во всем и всегда в первую очередь он видел и искал положительное, даже в самой дешевой бумаге. «На ней можно сколько угодно переслать, хоть целую книгу, за одну марку. Досталось, чай, тебе разбирать слова на этой бумаге», — писал он товарищу. Из родительского дома помощь почти не поступала, поэтому приходилось заниматься репетиторством. За пятнадцать рублей в месяц и стакан чая с куском хлеба Ключевский «репетиторствовал» в семье лесничего в Сокольниках: читал хозяйке дома бульварные романы и преподавал ее сыну. Летом после первого курса занимался с детьми князя С. В. Волконского в его имении в Рязанской губернии.
Не миновала Ключевского и студенческая мода: пишет, что стал заботиться «об отрощении и беспрепятственном рощении волос на голове и взлелеянии баков». Начал курить — «валялся на диване с папироской, созерцая темный потолок и помышляя о делах человеческих». Страстно любил музыку и часто ходил в оперу и на концерты.
Первое ошеломляющее впечатление от Москвы долго не покидало Ключевского: «Ходишь по Москве, а Москвы не разберешь, все улицы, улицы, улицы и все улицы — заплутаешься, или пойдешь к югу, и идешь к югу, а вернешься домой с севера, и как это вышло так, не поймешь. .. » В письмах он подробно рассказывает о своих прогулках по Москве, с юмором описывает уличные сценки и Тверской бульвар, «сиречь именно тот, от которого недалеко помещаюсь я». Да, действительно недалеко. И хотя перед глазами вчерашнего семинариста стояли еще картины родного города, Москва властно вошла в его жизнь шумной студенческой толпой, колокольным звоном «сорока сороков», горячими булками от Филиппова. Известный публицист начала XX века Сергей Пинус, вспоминая студенческую молодость, говорил: «Кто провел свои студенческие годы в Москве, тот навсегда — москвич. Любовь к Москве — характерная черта всех, поживших в Москве достаточно времени, чтобы чувствовать в ней себя, как дома».
Т. А. Дудина
-
Чацкий, Меркуцио, маркиз Поза...В течение сорока лет имя Самарина не сходило с афиш, на многих провинциальных сценах шли написанные им пьесы, он воспитал целую плеяду замечательных актеров. Самарин был одним из любимых артистов своей эпохи.
В 1872-1873 годах в доме Лопыревского снимал квартиру знаменитый артист Малого театра Иван Васильевич Самарин (1817-1885). К этому времени он был для театральной Москвы личностью не менее легендарной, чем М. С. Щепкин. В течение сорока лет имя Самарина не сходило с афиш, на многих провинциальных сценах шли написанные им пьесы, он воспитал целую плеяду замечательных актеров. Самарин был одним из любимых артистов своей эпохи.
Большое участие в судьбе крепостного мальчика Вани Самарина принял Ф. Ф. Кокошкин — директор Императорских московских театров. В доме Кокошкина семья Самариных жила в 1820-е годы. На мальчика гипнотически действовала необычная атмосфера этого дома: разговоры о театре, домашние спектакли, знаменитые актеры — друзья хозяина. Может, и сам он выходил на сцену домашнего театра с неизменными словами «кушать подано» или изображал ангелочка в живых картинах, поставленных к Рождеству. Заметив склонности Ивана Самарина, Федор Федорович Кокошкин помог ему поступить в театральное училище на балетное отделение.
Молодой актер быстро стал любимым учеником и последователем Щепкина, который с 1832 года преподавал в училище сценическое искусство. Для Самарина Михаил Семенович Щепкин был высшим авторитетом. Он ловил каждое его слово сначала в училище, потом в театре, часто бывал дома у Щепкина. Будучи уже известным актером, Иван Васильевич готовил все новые роли с помощью учителя, перед которым он просто благоговел. В дальнейшем своих учеников, вступающих на самостоятельный путь, Самарин даже благословлял портретом Щепкина и советовал повесить его портрет дома на видном месте и каждый день смотреть на него, «но только с чистою совестью и чистым сердцем».
В театральном училище Иван Васильевич Самарин испытал также влияние учителя словесности М. М. Карнилиона-Пинского. Тогда он сблизился и с литературным критиком, профессором кафедры теории изящных искусств Московского университета Н. И. Надеждиным, который оценил литературный талант Самарина и ввел его в дом С. Т. Аксакова — писателя, общественного деятеля и страстного театрала. Здесь круг знакомых молодого актера расширился, здесь сложились его симпатии. Позже ученики Самарина вспоминали, что в числе его близких знакомых были А. И. Герцен, Н. П. Огарев, Н. В. Станкевич, В. Г. Белинский, Т. Н. Грановский, Н. Х. Кетчер. Но все это будет позже.
Щепкин помог дебютировать своему любимому ученику на большой сцене еще в ученические годы. Первую роль Самарин получил в 1833 году — это была роль Феликса в мелодраме французского драматурга В.Дюканжа «16 лет, или Поджигатели». Театральная публика приняла ее милостиво, хотя дебютанту пришлось играть рядом с самим Мочаловым. В 1837 году, после окончания театрального училища, он поступил в труппу Малого театра на амплуа первого любовника. Вся дальнейшая жизнь Самарина была связана с подмостками Малого театра.
В 1830-1840-е годы Самарин сыграл множество самых разнообразных ролей в трагедиях Шекспира, пьесах Шиллера, русских водевилях. И всегда даже его самые незначительные актерские работы имели бурный успех у публики. Трогательная простота, артистическое обаяние, лиризм переживаний, изящество манер Самарина скрывали те явные недостатки, которыми был так богат низкосортный репертуар московских театров. Пустячные мелодрамы преображались игрой Самарина в искренние и задушевные повествования, где было место грустному юмору, благородным страстям, светлым слезам. На многих спектаклях Самарина «рыдал весь зал».
Критики писали, что Самарин принес в мелодраму «нравственное и психологическое оправдание». Ее персонажи у Самарина получали незыблемые моральные устои, даже если в пьесе они были намечены всего лишь пунктиром. Герои Самарина вызывали не просто сочувствие зрителей, но горячие симпатии. Актер часто строил такие роли на резких контрастах, противопоставлении различных черт характера героя: беспутное поведение не противоречило внутренней порядочности, тонкость и одухотворенность — активному вмешательству в жизнь.
М. Н. Ермолова, выросшая в театре, так описывает игру Самарина, увиденную детскими глазами: она не помнила ни названия пьесы, ни мастерства исполнителей, но вынесла «неизгладимое впечатление о том, как он был прекрасен, благороден, как он кого-то защищал и кого-то спасал и, наконец, как он избавился от всех тех бед, которые ему грозили». Это была роль дона Сезара де Базана.
В то время Большой и Малый театры имели одну труппу, одну дирекцию, которая не забывала о том, что Самарин окончил балетное отделение. Сегодня кажется нелепым, что порой после исполнения главной роли артиста отправляли в Большой участвовать в балетном дивертисменте, а тогда это было делом обыденным.
Наиболее значительная роль Самарина раннего периода, ставшая сценическим преданием, — Чацкий в «Горе от ума» А. С. Грибоедова. Один из современников писал: «Каждое слово Чацкого в исполнении И. В. Самарина было плодом долгой и продолжительной думы и корнем постоянной муки». Этой ролью Самарин дебютировал в 1846 году на сцене Александринского театра в Петербурге. Критики уверяли, что характер Чацкого «пояснен впервые». Последний монолог особенно потрясал зрителей, и, не дожидаясь заключительных слов Фамусова, зал разражался аплодисментами.
Хорош был и его Мортимер в трагедии Шиллера «Мария Стюарт». Эту роль театралы называли «полным торжеством» Самарина.
1850-1860-е годы — время расцвета таланта Самарина. Его игра волновала, блестящая техника сочеталась с искренним переживанием. Один из ранних его биографов писал в 1850 году: «В то время как Мочалов поражал зрителей могуществом силы своей игры, Самарин начинал увлекать их поэзией слабости, если можно так выразиться». Самарин не потрясал, но трогал, вызывал сочувствие. Ученик Самарина, известный актер В. Н. Давыдов вспоминал, что он играл «просто, тонко, правдиво, изящно и, главное, совершенно свободно, с исключительным умом, большим искусством. .. Я бы назвал его игру „поэтической“ в высшей степени».
При этом духовный мир самого артиста всегда должен был находить созвучие в воплощаемых им героях. Самарин никогда не «подделывался», а именно «был» своим героем. Если же этого не случалось, роли не выходили. Одна из слабых — городничий, «слишком порядочный и приличный». «Пристрастия к городничему не питал» — писал Самарин, и этим все объясняется. Сатира и обличение вообще не удавались Самарину. Так, Н. В. Гоголь видел его в роли Хлестакова в Малом театре — Хлестакова, вызывающего жалость зрителя: «Игра прекрасная, но это Хлестаков не мой». То же происходило и с некоторыми ролями в исторических драмах. Так, Самарин играл Ивана Грозного в драмах «Смерть Иоанна Грозного» А. К. Толстого, «Василиса Мелентьева» А. Н. Островского, «но свойственная ему мягкость манер, речи и вообще всего характера заметно сказывались при исполнении им этих сильных ролей: грозный царь психопатического нрава выходил в исполнении Самарина строговатым лишь по виду, но добрым государем, напускавшим на себя жестокое обличие лишь нарочно, „для острастки“», — пишет И. Л. Леонтьев в «Воспоминаниях старого театрала».
Иван Васильевич Самарин всегда тщательно отрабатывал внешний рисунок образа, причем не только костюм, но и прическу и даже форму ногтей. Он отличался необыкновенной добросовестностью, «исследовательским» отношением к исполняемой роли. Готовя одну из первых серьезных ролей — роль Скопина-Шуйского в пьесе Н. В. Кукольника «Князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский», — он расспрашивал доктора, как умирает отравленный, чтобы верно изобразить телесные муки своего героя. Если нужно было петь в водевиле, он шел к А. Г. и Н. Г. Рубинштейнам, с которыми состоял в близких отношениях, и проходил с ними музыкальную партию. В Оружейной палате он знал буквально каждый экспонат, поскольку часто бывал здесь во время репетиций исторических драм. Так что о своих театральных героях он читал и знал гораздо больше, чем мог воплотить на сцене.
При постановке им в 1857 году «Гамлета», где Самарин сыграл также главную роль, он изучал быт средневековой Англии, костюмы, старинные песни, читал комментаторов Шекспира. Спектакль вызвал большие споры и вскоре сошел со сцены, но все же имел значение для утверждения принципов «исторического реализма», еще почти не коснувшихся русской сцены того времени.
Пьесы А. Н. Островского Самарин принял не сразу. После премьеры в 1853 году спектакля «Не в свои сани не садись» труппа Малого театра разделилась на две части: одни безоговорочно принимали Островского (во главе этой партии стоял П. М. Садовский), другие порицали его (М. С. Щепкин, С. В. Шуйский, И. В. Самарин). Они находили у Островского излишний натурализм, отсутствие у героев четких моральных принципов. И все же, покоренные талантом автора, они участвовали в постановках его пьес. И Самарин исполнил многие роли в «театре Островского», некоторые стали его несомненной удачей. Иван Васильевич Самарин не оставлял и занятий литературой, которые еще в юные годы поощряли его учителя. Он написал несколько пьес, пользовавшихся успехом на сценах многих провинциальных театров. Это комедия «Перемелется — мука будет», пьеса «Утро вечера мудренее», историческая мелодрама «Самозванец Луба» о событиях Смутного времени. Для послед¬ней очень кстати пришлись его знания истории и древнерусского быта.
В 1860-е годы Самарин часто играл «благородных отцов», причем иногда пользовался острохарактерным ключом в раскрытии сути таких ролей. Наиболее известная его роль этого периода — Фамусов. Нельзя сказать, чтобы этот образ был творческой удачей Самарина. Кроме некоторых незначительных черт он не внес ничего нового в эту роль, которая в свое время была одним из триумфов М. С. Щепкина. Самарина упрекали в том, что у его Фамусова барство было «не настоящей пробы», а напускное — в осанке, манере говорить. Ученик Самарина В. Н. Давыдов горячо отстаивал такую трактовку роли, полагая, что Фамусов ведь не аристократ, не столбовой дворянин, а служилый, вылезший в люди, получивший на склоне лет должность управляющего казенным местом: «Самарин был глубоко прав, и такое правдивое изображение свидетельствовало лишь о тонкой обдуманности и большой художественной интуиции незабвенного артиста».
Самарин был неподражаемый барин на сцене: жуир веселящейся Москвы («Бешеные деньги» А. Н. Островского), богач-банкир («Золотая роза» В.Сарду), старый Дон-Жуан («Блуждающие огни» Л. Н. Антропова), состоятельный московский меценат и филантроп («На всякого мудреца довольно простоты» А. Н. Островского) и т. д. «В этом именно амплуа Самарин возбуждал всеобщий восторг», — писал известный театрал И. Л. Леонтьев. Один из поклонников И. В. Самарина посвятил ему стихотворение:
Среди московских лицедеев
Свою играет каждый роль:
Один хлыщей, другой злодеев,
Один лакей, другой король,
Один играет психопата,
Другой пройдоху и скупца —
О, дарованием богата
Вся наша труппа без конца!
Но настоящий русский барин,
С сединкой, лысиной, брюшком,
Апломбом, хохотом, кивком
На сцене нам один знаком —
Иван Васильевич Самарин!И всегда, решительно всегда Самарин испытывал сильное волнение перед выходом на сцену, даже после 50 лет работы в театре. А. И. Южин, дебютировавший в 1882 году в роли Чацкого, был поражен тем, что Самарин-Фамусов за кулисами «дрожал, как ребенок, поминутно крестился и все что-то шептал побелевшими губами».
В 1862 году началась педагогическая деятельность И. В. Самарина в Московском театральном училище. Когда он жил в доме Лопыревского, училище было совсем рядом. Из Козицкого переулка туда можно было дойти пешком по Большой Дмитровке до пересечения с Кузнецким мостом (ныне это дом № 8/1, который занимает Театральная библиотека). Потом по приглашению Н. Г. Рубинштейна он пришел преподавать в консерваторию. С 1872 года и до смерти Иван Васильевич руководил там классом декламации и сценической игры, который Рубинштейн организовал еще в 1868 году. Курс драматического искусства был трехгодичным. Причем первоначально, как и его предшественник С. В. Шумский, Самарин «отдавал свой труд бесплатно» и лишь спустя несколько лет стал получать жалованье — 2000 рублей в год. И хотя играл он в Малом театре почти ежедневно, тем не менее, в утренние часы часто бывал в консерватории и много занимался с учениками своего класса, порой с девяти до четырех.
Сохранилось много воспоминаний его учеников и из театрального училища, и особенно из консерватории. Мало сказать, что Иван Васильевич пользовался их уважением и любовью. Они просто обожали его. «Великий артист», «мастер», «превосходный учитель», «талант» — обычные слова людей разных дарований и темпераментов по отношению к Самарину. В их мемуарах личность актера, его склад рисуются, пожалуй, даже более выпукло, чем в театральных рецензиях и отзывах зрителей. Конечно, эти молодые люди были и зрителями, и критиками своего учителя, но в первую очередь — благодарными учениками.
Не секрет, что методики в профессиональных занятиях Самарина не было вовсе. Он и сам в этом сознавался: «Я ведь не профессор. Нашей науки нет. Делюсь тем, что имею, над чем поработал, что сам придумал и проверил на опыте, что заимствовал у старых товарищей». Глубоко убежденный в том, что артистам нужно родиться, он смотрел на школу только как на средство выправки, дозволяющей скорее освоиться с практикой искусства сценической игры. Едва ли он когда-нибудь думал об общей методике преподавания, а если допускал ее, то разве что в начальной стадии подготовки, когда нужно было учить внятному чтению и произношению. Настойчиво, методически исправлять недостатки учеников он не умел, да и просто не хотел. По его мнению, ученик сам должен был работать над этим, если тот или иной недостаток был ему указан.
Зато он ценил всякий признак таланта или даже некоторой способности к делу. Заметив у кого-нибудь из вокалистов драматическое дарование, Иван Васильевич не требовал слепого подражания своим указаниям, а говорил такому ученику: «Вы мне покажите и свое, чем вас Господь Бог наградил, а я своими наставлениями и работой с вами помогу вам развить ваш дар». А вот от менее одаренных и от неопытных новичков он настойчиво требовал выполнения всех его указаний и учил их каждому шагу на сцене, каждому жесту, а потом уж добивался, чтобы ученик проявлял свое дарование настолько, насколько оно отпущено ему природой.
Школу жеста и мимики прошли у Самарина все его ученики. Этим искусством он сам владел в совершенстве. Одна из знаменитых ролей Самарина — Жорж в мелодраме «Ингульвинский немой» — была построена исключительно на выразительности мимики. Однажды после спектакля актер получил стихотворение, начинавшееся так:
Вы показали нам так ясно,
Что речь для чувства не нужна:
Немая ваша страсть прекрасна,
Печаль пленительно нежна. ..Помимо чисто «ремесленных» навыков, Иван Васильевич пытался передать молодежи свои художественные принципы. От учеников он добивался естественности и свободы поведения на сцене. Для раскрытия роли учил проникать во внутреннее содержание персонажа, подчас не совпадающее с внешними проявлениями характера. Были у него и «пунктики», соблюдения которых он требовал, невзирая на усмешки учеников. Например, он не разрешал пользоваться зеркалами для того, чтобы искать нужное выражение лица. «Не сметь этого делать! Не сметь никогда!», — гремел Самарин. И, спадая с тона, пояснял: «У вас выразительные лица. Под впечатлением той или другой фразы вы подходите к зеркалу. Что же будет? Будет гримаса. Не сметь подходить к зеркалу! Лицо должно действовать под впечатлением переживаний, а не под влиянием случайного слова. Пе-ре-жи-ва-ни-я! — вот что должно отражаться на лице». Его ученица пишет, что эти слова врезались ей в память и отсутствие зеркал стало для нее привычкой.
К своим ученикам Самарин подходил по-разному, учитывая индивидуальность и способности каждого. И этот подход выдавал в нем тонкого психолога. «Одним объяснял подробно, другим просто показывал, третьих слушал сам. Иногда, показывая, сам начинал играть, выбегал на сцену». Авторы мемуаров единодушно восклицают: «Как он показывал! Как объяснял!». Его консерваторская ученица А. Я. Глама-Мещерская в своих воспоминаниях пишет о репетициях «Гамлета», где она должна была играть Офелию. После первой сдачи роли Самарин остался ею недоволен: «Вы играете Офелию. Но я этого не хочу. Хочу, чтобы вы сами пе-ре-жи-ли ее страдания. Представьте себе: голубок падает в воду. .. бьется, трепещет крылышками и тонет. .. Пусть ваша фантазия хорошенько на этом поиграет».
Ученица «проиграла» сама с собой несколько вариантов трактовки роли и наконец один из них осмелилась показать. Иван Васильевич смотрел из глубины зала и, когда прогон был окончен, двинулся вперед, двигая перед собой стул. «Вот это так!» — крикнул он, остановясь у самой сцены, и ударил стулом о пол с такой силой, что стул разлетелся вдребезги. «В тот вечер я впервые поняла, — говорит Глама-Мещерская, — что значит работать над ролью и к каким результатам может привести подобный труд. Самарин научил нас, своих учеников, работать, и за это одно вечная признательность великому актеру и педагогу».
Ей вторит В. Н. Давыдов: «У него я научился работать над ролью, извлекать из нее „выпуклые“, то есть наиболее типичные места, украшать роль деталями, научился пользоваться подсобным материалом, подвергая роль критике с точки зрения сценической и здравого смысла. Упорно Иван Васильевич добивался от меня свободной, непринужденной дикции, без малейших нажимов и вычурностей. Много мелких теоретических советов, но очень важных для актера преподал мне Иван Васильевич, требуя самого серьезного внимания к малейшему сценическому пустяку».
Эпизод со стулом — обычная вещь на уроках Самарина. В данном случае это было несколько неожиданное проявление одобрения, но подчас громыхание стула выражало раздражение и недовольство. Вообще-то «старик был крутенек»: держал железную дисциплину на уроке, гонял консерваторских барышень с вечерних водевилей, запретил зеркала. Однако молодежь это воспринимала почти с умилением. Выпускник консерватории Н. Д. Кашкин пишет, что «во время занятий в классе Иван Васильевич постоянно шумел и даже бранился, но так добродушно, что не вызывал не только страха, но даже смущения среди учениц и учеников, знавших безграничное добродушие своего профессора».
По воскресеньям к четырем часам ученики собирались на обед у Самарина. Это было для них ритуалом. Об одной из таких встреч вспоминает А. Я. Глама-Мещерская: «Обед был простой, но обильный. Неизменно подавались: традиционный воскресный пирог, суп, жаркое и сладкое. Ели вволю, без всякого стеснения, словно дома. Наш гроза-педагог обращался в радушного хозяина-хлебосола, в доброго деда, окруженного выводком внучат. После обеда и „дед“ и „внучата“ переходили в зал, пели и веселились. Кто как хотел и как умел. В самаринском доме имелся рояль, но сам хозяин предпочитал всем музыкальным инструментам гитару и каждый раз наказывал, чтобы ученики приносили ее с собой. Нередко, под аккомпанемент этой же гитары, мы танцевали.
— А ну-ка, „русскую“! — скажет Самарин. — Глама, пойдемте, — и сам пустится в пляс.
Однажды старик разошелся вовсю; с молодым азартом он отплясывал „русскую“. Звуки гитары и пение хора вторили пляске. Веселье достигло крайней точки, как вдруг распахнулась дверь и вошел Николай Григорьевич (Рубинштейн. — Т. Д. ). И разом замолкла гитара, оборвалась на полутакте, остановились хор и пара, танцевавшая „русскую“.
Ученики виновато переглянулись и сконфузились.
Дело в том, что Рубинштейн не признавал гитары; ученикам он советовал не обращаться к этому инструменту. В оценке гитары Рубинштейн и Самарин круто расходились. Николай Григорьевич сделал вид, что ничего не замечает, гитара же ловко была спроважена под диван».
Глама-Мещерская училась в консерватории в 1876-1878 годах, к этому времени и относится описываемый эпизод. Такие обеды проходили у Самарина и когда он жил в Козицком переулке в 1872-1873 годах, и еще раньше. О них упоминает В. Н. Давыдов, которому по сердцу пришлась уютная квартира учителя с ее патриархальным бытом, словно сошедшим со страниц старомодных пьес. Здесь бывший крепостной Иван Васильевич Самарин чувствовал себя барином. Один из заядлых театралов пишет, что «и по самой внешности — полноватый, с двумя подбородками и несколько развалистой походкой — Иван Васильевич очень напоминал московского завсегдатая аристократического английского клуба, нося при этом случайно и фамилию старинного дворянского рода». И хотя Самарин любил напустить на себя «барственную холодность», он быстро «оттаивал» в знакомой компании, был «преинтересный собеседник, большой балагур и остряк и невольно возбуждал к себе всеобщую симпатию». Барин на сцене хотел быть барином и в жизни. «Рампа и жизнь» назывался старый театральный журнал. Для Самарина эти слова были синонимами.
Было у Ивана Васильевича и свое имение. Ученики считали за великую честь услышать от него: «Надеюсь видеть вас у себя в Иванькове».
Это приглашение было тем более лестно, что в своем Иванькове Самарин жил отшельником, «на полном отдыхе». Он никого не принимал, за исключением самых близких друзей. Жил он в ту пору одиноко, вместе с сестрой Елизаветой Васильевной. Она и управляла всем хозяйством брата.
Едва кончались летние вакации, Самарин спешил на Большую Никитскую. Получается, именно консерватория, а не Малый театр, была для него вторым домом в последнее десятилетие его жизни. Он ценил свой труд, любовь учеников, искреннюю дружбу директора консерватории Николая Григорьевича Рубинштейна. В совместной работе они понимали друг друга с полуслова, «и все у них шло удивительного согласно». Их бывшая ученица А. Н. Амфитеатрова-Левицкая пишет в воспоминаниях, что «в своей работе над ученическими спектаклями их таланты, артистический и педагогический опыт помогли им, не прибегая к компромиссам, найти общие подходы для слияния в опере музыкальной части и драматической, благодаря чему консерваторские ученические спектакли всегда отличались строго выдержанным музыкальным исполнением и осмысленной актерской игрой».
Со студентами оперного класса консерватории Самарин осуществил в 1879 году на сцене Малого театра первую постановку оперы «Евгений Онегин» П. И. Чайковского.
Самарин любил устраивать в консерватории и чисто драматические вечера. На закрытых спектаклях у него шли отрывки из драм Шекспира и Шиллера, комедии А. Н. Островского, «Горе от ума» А. С. Грибоедова, «Нахлебник» и «Завтрак у предводителя» И. С. Тургенева, «Псковитянка» Л. А. Мея. Встречались и водевили. А вот для драматических публичных постановок Самарин выбирал чаще всего пьесы Мольера и Скриба. Так что репертуар был солидный. Играли начинающие актеры в основном на подмостках своего ученического театра, но иногда, очень редко, на сцене Малого театра, где знаменитые актеры становились их зрителями. Любил заходить на консерваторские спектакли и московский генерал-губернатор В. А. Долгоруков, вслед за которым потянулась дворянская публика. Удостаивал своими посещениями даже великий князь Константин Николаевич, состоявший в то время президентом Императорского русского музыкального общества.
Стареющий Иван Васильевич вкладывал душу в эти спектакли, входил в малейшие детали: приглашал лучших гримеров и портных, работал с художниками. Вот характерный пример. Как-то один из его любимых учеников М. М. Карякин должен был петь партию Иакова в опере Э. Мегюля «Иосиф Прекрасный», Самарин с заботой и вниманием занялся с Карякиным созданием образа Иакова. С присущим ему «исследовательским» отношением к роли он долго искал в старых картинах и литографиях с библейскими сюжетами подходящий костюм для этого персонажа и, найдя, по его мнению, таковой, сам заказал его театральному портному, требуя тщательного выполнения. Сам же Иван Васильевич и грим наложил, учитывая природные артистические данные Карякина. При появлении на сцене Иакова уже одна внешность сразу привлекла к нему внимание публики. Разве могли ученики забыть такое?
Иногда на занятиях Самарина присутствовал сам Щепкин, «как бы усиливая их значительность своим авторитетом». Конечно, время таких актеров, как Щепкин и Самарин, уже прошло. Это были представители уходящей театральной эпохи, «последние из могикан».
Самарин никогда не видел пустых кресел, но наверняка уже стал ощущать холодок публики. Театральная критика была в те годы не всегда благосклонна к его игре, находя ее патетической и несколько нарочитой. Известный критик А. А. Григорьев выражал неудовлетворение манерностью Самарина, наивностью его речи, частым использованием одних и тех же штампов. Даже присущие актеру задушевность и трогательность, вчера еще так привлекавшие зрителя, сегодня воспринимались как затасканный прием старой школы. Ученикам Самарина подчеркнутая «театральность» его игры с приподнятостью тона, повышенным строем чувств тоже казалась устаревшей, но они получили от него бесценный дар: умение сочетать точный расчет с подлинным чувством, искренность и свободу исполнения с умением носить театральный костюм.
А не может ли быть так, что весь «самаринский» образ был им сознательно разработан для сцены Малого театра? Причем разработан тщательно, ювелирно. Что если он сумел найти свою «нишу», как сказали бы мы сегодня, для чего шлифовал одни грани своего таланта, а другие затушевывал? А те семена, которые были в нем посеяны, взошли в его знаменитых учениках, в его любимцах. Это удивительные актеры: Г. Н. Федотова, Н. А. Никулина, В. Н. Давыдов, Е. П. Кадмина, А. Я. Глама-Мещерская, М. М. Карякин. .. Все они — сильные личности, необыкновенные натуры. Словно каждый получил то, что не сумел реализовать их учитель, — страстность, энергию, порыв.
Вот Евлалия Павловна Кадмина, сделавшая фантастически быструю сценическую карьеру. Ее товарищ по консерватории говорил, что «это был замечательный талант, огненный, причудливый». Ее личность и судьба вдохновили И. С. Тургенева на создание повести «Клара Милич». В образе главной героини все единодушно признали Кадмину: «Она была вся — огонь, вся — страсть и вся — противоречие: мстительна и добра, великодушна и злопамятна». И при этом — голос звучный и теплый по тембру, редкая музыкальность, выдающееся драматическое дарование.
Вот Александра Яковлевна Глама-Мещерская, «сама красота, вся изящество, вся грация, вся женственность». Скупой на похвалы театральный критик А. Р. Кугель готов был слушать ее бесконечно и досадовал, когда в диалог вступали другие. Большая энтузиастка театрального дела, она работала в первом частном театре в Москве — Пушкинском театре А. А. Бренко (потом он «перерос» в знаменитый театр Ф. А. Корша), участвовала в организации Товарищества русских актеров, которое проводило гастроли по городам Поволжья.
Любимой ученицей Самарина была Гликерия Николаевна Федотова — актриса громадного сценического темперамента, поразительной искренности и интуиции. А. В. Луначарский писал в сборнике, посвященном ее памяти: «Федотова была настоящей актрисой для изображений центральных женских фигур Шекспира, и именно фигур, полных сил, активности, либо радостей жизни, либо до злодейства наступательной энергии. Сознательность, ум, властность — вот что прекрасно давалось Федотовой». Сама же актриса залогом успеха считала школу, которую прошла у Самарина. Она вспоминала в 1912 году: «Эти уроки, продолжавшиеся в общем очень недолго, дали мне фундамент на всю жизнь, указали те основные приемы, которыми потом я пользовалась и пользуюсь до сих пор при изучении ролей».
Ведь не может быть случайностью, что все эти люди благоговели перед своим учителем, столь отличным от них по творческой судьбе и темпераменту. Стало быть, Иван Васильевич Самарин сумел зажечь в них огонь, придать их природному дару захватывающую силу, научить филигранной отделке деталей. А вот М. Н. Ермолову он просмотрел. Когда скромный водевильный суфлер Малого театра Н. А. Ермолов привел к Самарину свою дочь Машу, будущую великую актрису, Самарин поморщился на угловатую девочку в бедном платье и решительно заявил ее отцу: «И заниматься не стоит. Никогда проку не будет. Разве это актриса?». Но, как говорится, нет пророка в своем отечестве.
Как заклинание повторял Самарин каждому, кто покидал его класс: «Работай, как вол, люби искусство, как самого себя, и чти его, как святыню! Тогда к тебе придут сами: успех, роли, восторги публики и деньги!..».
Еще в начале своей сценической деятельности И. В. Самарин интересовался критическими работами по театральному искусству. Н. П. Огарев перевел ему статью Шиллера «Театр как учреждение нравственное», которая произвела на молодого актера большое впечатление. Своим девизом Иван Васильевич Самарин избрал слова Шиллера о том, что театр рождает в каждом «блаженство желания — быть человеком».
Т. А. Дудина
-
О том, как «семена взошли и озябли»Еще один известный квартирант нашего дома в Козицком переулке — известный экономист Иван Кондратьевич Бабст, снимавший здесь квартиру в 1980-х годах.
Еще один известный квартирант нашего дома в Козицком переулке — известный экономист Иван Кондратьевич Бабст, снимавший здесь квартиру в 1980-х годах.
Конечно, мне, искусствоведу, непросто было подступиться к фигуре этого представителя буржуазного либерализма середины XIX столетия. Меня смущает, что я пишу о нем сегодня, когда кажутся наивными старые, «школьные» мерки по отношению к характеристике различных направлений русской общественной мысли того времени, а новые еще не найдены. Взамен прежним, жестким противопоставлениям, чуть ли не обязательному разделению этих направлений на враждебные лагеря приходит понимание «законности» их параллельного существования и, более того, ценности их разноголосицы в историческом процессе. Наследие профессора политэкономии Московского университета И. К. Бабста — ученого и публициста, — конечно же, еще послужит современным исследователям.
Иван Кондратьевич Бабст родился в 1824 году. «Кондратьевичем» немец Бабст стал гораздо позже благодаря любви русских к переиначиванию иностранных имен на свой лад, подобно тому, как Бартоломео Франческо Растрелли превратился в такого домашнего Варфоломея Варфоломеевича. Отец будущего экономиста Конрад-Христофор Бабст, уроженец Риги, был очень просвещенным человеком, и, как сообщает «Русский биографический словарь», «от юности занимался литературою, не делая, впрочем, из этого специальности». Писал он на немецком языке труды по древней истории, многие из них были опубликованы, одна книга есть даже в русском переводе.
Конрад-Христофор Бабст дал прекрасное начальное образование своему сыну, чьи детские годы прошли вдали от столицы. Полковник Бабст служил в Оренбургском пограничном корпусе, был комендантом казачьей крепости Илецкой защиты (ныне город Соль-Илецк Оренбургской области). К слову сказать, его сын в 1852 году, будучи уже преподавателем Казанского университета, написал книгу «Поездка в Илецкую защиту», где рассказал об особенностях малоизвестной этнической группы уральских казаков. Одна из первых книг молодого ученого, безусловно, была навеяна воспоминаниями юности, и этот факт мне видится несколько умилительным, несмотря на всю серьезность данного опуса.
По желанию отца Иван Бабст был отправлен учиться в рижскую немецкую классическую гимназию, которую закончил одним из лучших. В 1842 году он поступил на филологический (тогда говорили «словесный») факультет Московского университета. На самом-то деле факультет был историко-филологическим (об этом уже говорилось в главе о Ключевском), и именно исторические дисциплины прельстили Бабста, которому с ранних лет отец привил интерес к истории. Бабст вскоре стал одним из любимых учеников Т. Н. Грановского, часто бывал у него дома. Сохранилось много воспоминаний о таких встречах, например, у Б. Н. Чичерина: «Он (Грановский. Т. Д. ) любил собирать у себя за обедом студентов, которые его интересовали. Он беседовал с ними, как с себе равными; разговор всегда был умный и оживленный, касающийся и науки, и университета, и всех вопросов дня. У него между прочим познакомились мы с Бабстом». Уже тогда Иван Кондратьевич сблизился со многими представителями либерального движения, нашел среди них друзей. После окончания университета по предложению Т. Н. Грановского и профессора римской словесности и древностей, преподавателя древней истории Д. Л. Крюкова Бабст остался на кафедре всеобщей истории «для приготовления к профессуре». Следующие пять лет он работал над диссертацией и одновременно служил учителем истории в московском сиротском доме и в пансионе Эннеса. Здесь он получил первый опыт преподавательской работы, ставшей впоследствии делом всей его жизни.
Пансион Эннеса находился в Успенском переулке, в доме Золотарева. Среди его выпускников были С. П. Боткин и Н. А. Белоголовый, в будущем известные врачи-терапевты. Белоголовый оставил воспоминания, в которых есть строки и о «звезде» пансиона, о «фаворите» учащихся Иване Кондратьевиче Бабсте, о «внешнем блеске его уроков»: он «действовал особенно обаятельно на полудетские и не вполне сложившиеся головы учеников, хотя уже и тогда можно было подметить, что он ленивее своих двух товарищей (учителей по другим предметам. Т. Д. ), ибо часто манкировал своими уроками, любил болтать с нами обо всем и входить в интересы разных наших школьных событий. Чуть ли за эти недостатки и некоторую распущенность мы любили его еще больше, чем за его истинные и несомненные достоинства как преподавателя». Запомним эти слова.
Тогда же Бабст начал сотрудничать с несколькими демократическими изданиями, в первую очередь с журналом «Современник». Его издатель Н. А. Некрасов познакомил Бабста с книготорговцем и своим комиссионером И. В. Базуновым, уже известным нам. Иван Кондратьевич получал в его лавке на страстном бульваре книги для составления московской библиографии, обзоры которой регулярно печатались в журнале. В письме от 10 декабря 1847 года Некрасов напоминает Бабсту о «предоставленном в Ваше распоряжение магазине Базунова» и советует: «А насчет полноты московской библиографии — и прошу Вас особенно позаботиться. Книг сколько-нибудь дельных не пропускайте, да и о плохих говорите хоть по два слова. О духовных книгах рецензий не нужно». По просьбе Некрасова Бабст связывался также со многими авторами, печатавшимися у него. Позже, в 1850-х годах, он становится одним из деятельнейших сотрудников «Современника», печатает там свои труды.
В 1851 году Иван Кондратьевич защитил магистерскую диссертацию «Государственные мужи Древней Греции в эпоху ее распадения», причем критика отнеслась к дебютанту на редкость доброжелательно, отмечала солидную научную начитанность автора и живое, талантливое изложение. В том же году Бабст переменил специальность и принял предложение Казанского университета занять место преподавателя политической экономии и статистики, которые тогда читались на словесном факультете. Его докторская диссертация, защищенная в 1852 году, была уже посвящена вопросам политэкономии, хотя тогда же вышло несколько его книг по античной истории. В Казани Бабст оставался до 1857 года. Своим ученикам он запомнился «живым, подвижным, веселым»; большое впечатление на них производила его близость с Т. Н. Грановским, А. И. Герценом, К. Д. Кавелиным и другими деятелями этого круга. Годы пребывания Бабста в Казанском университете — время тяжелых ис¬пытаний для всей общественно-культурной жизни России, время натиска реакции. Дневники и мемуары людей тех лет полны сумрачных настроений, тягостных мыслей. Духом российского либерализма, размышлениями о своем месте в общественном движении 1850-х годов, беспощадной критикой правительства полны и страницы дневника И. К. Бабста. Его оппозиционные настроения особенно ощутимы там, где речь идет о режиме Николая I. Когда Бабст узнал о его смерти, в дневнике появилась запись о том, что наконец рухнула главная опора и прибежище всего отжившего, старого, оплот деспотизма и мрака.
Бабсту выпало на долю быть не только свидетелем перелома русской жизни, но и самому вершить этот перелом в сознании многих. В преддверии эпохи реформ педагогическая и публицистическая деятельность Бабста из вызывающей интерес превратилась в совершенно необходимую. Весь экономический быт страны необходимо было подвергнуть коренному преобразованию, и вопросы государственного хозяйства были предметом горячего обсуждения в печати и в обществе. Политэкономия стала тогда модной наукой, и все специалисты по ней пользовались усиленным спросом и быстро приобретали популярность.
Большую известность Бабсту принесла его речь «О некоторых условиях, способствующих умножению народного капитала», произнесенная 6 июня 1856 года в Казанском университете. Содержание и тон речи были удивительно своевременными. Восшествие на престол нового императора, поражение России в Крымской войне многие воспринимали как начало больших перемен. Однако желаемые реформы, их характер и последовательность виделись еще смутно, тонули в общих словах. Речь Ивана Кондратьевича наметила программу некоторых ближайших преобразований в экономической области, пожалуй, более всего нуждавшейся в обновлении. Бабст выступил против предрассудков, застоя и косности во всех сферах хозяйственной и политической жизни. Он считал необходимым пересмотреть состояние помещичьего хозяйства, крестьянского быта, положения и уровня развития в стране промышленности и торговли. Его речь начиналась с протеста против национального самообольщения, бывшего, по его мнению, одной из причин застоя России до Крымской войны, и с горячего призыва к распространению в обществе здравых экономических понятий. Вот отрывок из этой речи: «Пора, наконец, перестать жить зря, делать все зря. Пора нам задать себе вопрос, так ли мы воспользовались и обширным пространством нашей родины, и громадными богатствами, кроющимися в ее недрах и выпавшими, по воле Провидения, на нашу долю! Тогда, вероятно, реже встретим мы эту самоуверенность в нашем превосходстве, это китайское самодовольство и эту возмутительную леность ко всем улучшениям экономического быта. Тогда не встретим мы странного убеждения, что без нас и нашего хлеба, без нашего лесу или сала не может обойтись Западная Европа; что она зависит от нас, и что в нашей воле морить ее голодом или дать наесться досыта. А между тем английский поденщик продолжает есть хлеб, какой у нас ест высшее сословие, и ежедневно потребляет мясо, тогда как наш крестьянин ест его по праздникам редко, а круглый год довольствуется хлебом, о котором уже с XVI ст. в Западной Европе и не знают».
Главная причина экономической отсталости России заключалась, по мнению Бабста, в недостатке капиталов и искусства производительно употреблять их. Первым условием для накопления народного капитала (именно эти слова вынесены в название речи) служит обеспечение труда и собственности, создаваемое разумно устроенной администрацией страны. Междоусобные войны, борьба политических партий, нашествия, мор, голод не могут иметь того гибельного влияния на народное богатство, как деспотическое и произвольное управление. Против воров и разбойников есть управа, но что же делать с органами и служителями верховной власти, считающими свое место доходным производством? Бабст видит главным препятствием к процветанию расточительность правительства и высших классов и существование привилегий в пользу отдельных лиц или сословий. «Народ, где одно сословие подавлено, походит на человека с раненой ногой: здоровая нога также много стеснена в своих отправлениях». В заключение речи автор горячо говорил о важности капитала нравственного, заключающегося в честности, трудолюбии и привычке к самостоятельности, и о широком, всепроникающем образовании как способе развить в народе эти драгоценные качества.
Речь Бабста покоряла не только тем, что затрагивала самые живые вопросы того времени, но и страстностью убеждения и великолепным литературным языком, возвышающимся порой до поэтической образности. Такое словесное мастерство было особенностью Т. Н. Грановского и его ближайших учеников. И не удивительно, что речь принесла ее автору широкую известность в либеральных и демократических кругах: ее читали, обсуждали, цитировали в журналах. О талантливом казанском ученом заговорили повсюду. Когда в 1857 году после ухода И. В. Вернадского в Московском университете освободилась кафедра политэкономии и статистики, то выбор, естественно, остановился на Бабсте.
Иван Кондратьевич явился на кафедре Московского университета выразителем нового направления в разработке политической экономии. Будучи историком по образованию и человеком хорошо знакомым с русской жизнью, Бабст с особенным сочувствием относился к поставленной исторической школой задаче — выяснить видоизменения общих хозяйственных законов в зависимости от условий места и времени. Как историк он тщательно прослеживал эти видоизменения на протяжении многовекового существования Российского государства, как публицист — чутко ощущал и формулировал принципы экономической политики сегодняшнего дня.
Двенадцатого января I860 года в день годовщины основания Московского университета Бабст произнес новую яркую речь — «Мысли о современных нуждах нашего народного хозяйства», в которой были подвергнуты анализу кризисные явления в экономике. «Мы больны, в этом не может быть сомнения», — так он охарактеризовал экономическое положение России накануне реформы, предупреждая о бесполезности и слабости паллиативных мер при полном расстройстве всего экономического организма страны. Бабст в своей речи обосновал программу широкого преобразования всех сторон хозяйственной жизни и прежде всего требовал отмены крепостного права, проведения новой политики в области финансов, кредита, народного образования. Политико-экономическая программа Бабста, изложенная в его публичной речи и курсе лекций, стала одной из важнейших опор в идейной борьбе российских либералов. Иван Кондратьевич Бабст входил в то время в радикальное крыло этого движения общественной мысли. Его выступления и статьи не были сиюминутными откликами на злобу дня, но отличались здравым смыслом и прозорливостью. Будучи приверженцем реформаторской политики, он критически относился к тем внешним, поверхностным признакам «прогресса», которые соблазняли многих. Его замечания в наши дни выглядят очень современными. Например, он предостерегал от увлечений акционерными предприятиями, указывал на необходимость установить на прочных началах денежное обращение, советовал ограничить выпуск кредитных билетов и избегать частых государственных займов, ограничить роль иностранного капитала в России. Вместе с тем он настаивал на важном значении общественного контроля и публичности в делах законодательства и управления. В программе Бабста преобладала защита интересов торгово-промышленного сословия, отождествлявшихся в его глазах с интересами народа. Много внимания он уделял вопросу о вольнонаемном труде, который, по его мнению, «может обойтись без капитала», в то время как сам капитал «без участия труда человеческого... будет мертв». Такие взгляды Бабста возрождали в университетской науке идеи классиков буржуазной политэкономии.
Одновременно с преподаванием в университете Иван Кондратьевич в 1860 году читал курс лекций в Практической академии коммерческих наук (она помещалась тогда в бывшем доме Дурасова на Покровском бульваре, 11). Эти популярные очерки основных начал народного хозяйства печатались в «Московских ведомостях» и в «Вестнике промышленности» и в том же году вышли отдельным изданием. «Публичные лекции политической экономии» Бабста стали настолько книгой для многих людей того времени, а сама Практическая академия в дни лекций превращалась в место паломничества москвичей разных сословий, званий и возрастов. Весь город знал, что после одной из первых лекций в гардеробе возникла такая толкучка, что слушателям пришлось ожидать своих шуб довольно долго и чуть ли не на студеном ветру. Смеялись еще, что посеянные Бабстом семена «взошли и озябли».
О характере лекций Ивана Кондратьевича в тот период можно судить по словам его ученика и преемника А. И. Чупрова: «На его лекциях политической экономии отвлеченные положения науки постоянно переплетались с историческими примерами и мастерскими иллюстрациями из современного быта. Картины русской природы и народных занятий, характеристика типов русского промышленного населения, выраженные нередко метким словом народной поговорки, — все это пускалось в ход профессором для того, чтобы выяснить пред слушателями теоремы науки и экономические особенности нашей страны. Лекции Бабста знакомили аудиторию не только с теорией предмета, но и с русской хозяйственной жизнью. Зная Россию как немногие и обладая даром простого, задушевного и в то же время высокохудожественного изложения своих сведений, профессор заставлял своих слушателей с любовью останавливаться на самых мелочных подробностях русской народной экономики. Лекции статистики служили у Бабста как бы дополнением политической экономии, так как главное место в них отводилось хозяйственной географии России и статистике промыслов».
Знаменательна реакция некоторых экономистов и общественных деятелей на этот цикл публичных лекций университетского профессора. Подчеркивание роли материальных интересов в общественном развитии, мысль об отражении в юридических формах хозяйственных отношений между людьми, исторический подход к анализу народного хозяйства — все это дало повод еще в 1860-х годах связать идеи Бабста с положениями «К критике политической экономии» Карла Маркса. Что это — смелость автора или смелость его оппонентов? Как бы то ни было, это мнение можно принять как свидетельство того, что выступления Бабста имели тогда большое прогрессивное значение и будили общественную мысль.
Само собой разумеется, что «Большая советская энциклопедия» 1950-х годов — «синяя» — радостно сопрягает имена Маркса и Бабста, но корит московского профессора за то, что он разделял непоследовательные взгляды дворянского либерализма. В научной литературе советского времени общим местом стало хвалить Бабста словами Н. Г. Чернышевского за обличитель¬ный характер его ранних речей и публикаций и ругать его за перемены политических идеалов в пореформенное время.
Действительно, непросто складывались его отношения с теми, кого принято называть революционными демократами. И в первую очередь с А. И. Герценом. Их дружеские и деловые связи зародились еще в 1840-х годах, когда Бабст готовил диссертацию в Московском университете. Позже он стал одним из постоянных корреспондентов «Колокола», причем посылал Герцену не только свои статьи, но и многочисленные материалы, которые стекались к нему в Москве от многих, многих лиц. Свою четкую позицию он продемонстрировал в 1858 году, когда Б. Н. Чичерин послал Герцену письмо, где ставил ему в вину разжигание нездоровых страстей в русском обществе и требовал осторожности в пропаганде, обдуманности целей и средств революционных преобразований. Это письмо было опубликовано в «Колоколе» под названием «Обвинительный акт». Оно стало первой вехой в дальнейшем размежевании либерального и демократического лагерей, но в момент появления вызвало массу протестов со стороны бывших единомышленников его автора.
В.Д.Кавелин написал Чичерину письмо, одобренное целой группой авторитетнейших представителей либерализма — П. В. Анненковым, И. С. Тургеневым, И. К. Бабстом, А. Д. Галаховым и другими, — в котором корил адресата за искажение истины и резкость тона. Бабст горячо поддержал Кавелина еще одним письмом, уже только от своего имени. Вся эта «переписка» была отправлена Герцену.
Но, пережив революционную ситуацию конца 1850-х — начала 1860-х годов, Бабст, как и многие из его «товарищей по партии», постепенно занимает все менее радикальные позиции. Герцен обвиняет его в «проправительственных» настроениях и действиях, включает в число своих первейших врагов и ругает в частной переписке.
Многолетняя дружба связывала Ивана Кондратьевича и с Н. П. Огаревым. Об их близких отношениях можно судить хотя бы по такому эпизоду. Из документов фонда Огарева, хранящегося в Государственном литературном музее, видно, как Бабст спасал его от разорения и советом, и делом. В 1846 году Огарев приобрел писчебумажную фабрику и занялся устройством сахарного и винокуренного заводов. Однако его мечтам о промышленнике-рационализаторе, преобразователе крепостного труда не суждено было сбыться. Бабст официально считался комиссионером Огарева, долженствовавшим помочь ему выйти из экономического кризиса. Он не раз удерживал его от слишком рьяного «промышленного экспериментаторства» и помогал избавиться от недобросовестного компаньона, на поверку оказавшегося аферистом. Бабст успешно действовал в Казани, реализуя продукцию фабрики Огарева: с согласия вице-губернатора города он пристроил бумагу в типографию для губернских ведомостей и в Институт благородных девиц. Так что помощь Бабста была весьма существенной. Однако позже идеологические разногласия развели бывших друзей.
Надо отметить, что не только полемические журнальные и газетные статьи, но и частные высказывания враждебных сторон в 1860-х годах полны блеска и пыла прирожденных публицистов.
И.К.Бабст обладал талантом не столько ученого-теоретика, сколько публициста, популяризатора научных политико-экономических идей и воззрений. Именно эту сторону его деятельности особенно ценили современники. Ей уделили немало внимания авторы большого очерка о Бабсте, помещенного в «Критико-биографическом словаре русских писателей и ученых», изданном С. А. Венгеровым в 1891 году. Среди писателей-экономистов того времени Иван Кондратьевич Бабст занимал видное место. Молодая в то время наука политэкономия обрела в его лице блестящего пропагандиста, обладающего знаниями, логикой, умением убеждать, наконец, остроумием, без сомнения красящим и слово оратора, и заметки журналиста.
Изобретательность Бабста-публициста неожиданно для нас попала в строки Н. А. Некрасова. Воспевая в одном из шуточных стихотворений «премудрость» Москвы, он пишет:
Ученый Бабст стихами Розенгейма
Там подкрепляет мнения свои.И действительно, Иван Кондратьевич использовал стихи либерального поэта М. П. Розенгейма в своем «Объяснении» одному господину, защищавшему винные откупа. Эта вполне прозаическая статья экономиста по поводу акциза на вино была опубликована в журнале «Атеней» в 1858 году.
Первые годы профессорства в Москве были для Бабста периодом самой оживленной литературной деятельности. Во второй половине 1850-х годов Москва соперничала с Петербургом в области журналистики. Почти одновременно были основаны три обширных политических и литературных журнала: «Русский вестник» (признанный глашатай либерализма), «Русская беседа» и «Атеней». В этих журналах и других специальных периодических изданиях Бабст был всегда желанным сотрудником. Он печатался тогда в «Русском вестнике», «Экономическом указателе» и особенно в «Атенее». Здесь летом 1858 года Бабст напечатал свои впечатления о заграничном путешествии. Путевые очерки «От Москвы до Лейпцига» вышли затем отдельной книгой.
С 1859 года Бабст принял ближайшее участие в основанном Ф. В. Чижовым ежемесячном журнале «Вестник промышленности», а с 1860 года стал его соредактором. Кроме редактирования, Иван Кондратьевич вел в этом журнале текущую хронику, носившую название «Обзор промышленности и торговли в России», и время от времени помещал свои статьи. В 1859 году тут была опубликована статья «О современных нуждах нашего народного хозяйства», ставшая «пробным камнем» его знаменитой университетской речи. Вместе с Чижовым Бабст издавал также газету «Акционер».
Позже, в 1867 и 1868 годах, Бабст постоянно печатался в экономическом отделе газет «Москва» и «Москвич», издававшихся И. С. Аксаковым, а с 1870-х годов стали появляться его статьи в «Русских ведомостях». В их числе особого внимания заслуживают остроумные «Письма о банках», вышедшие позднее в виде брошюры. Прозорливый экономист отмечал тогда многие негативные явления в развитии банковского дела и за несколько лет предсказал в этих письмах кризис, разразившийся в 1876 году.
Кроме того, И. К. Бабст в 1864-1868 годах был директором Лазаревского института восточных языков, а с 1867 года управлял Московским купеческим банком. За годы его правления это крупнейшее из московских кредитных учреждений достигло процветания.
При этом Иван Кондратьевич не оставлял Московского университета, читал там с перерывами свой курс. Однако от былой его популярности не осталось и следа. Студенты единодушно отмечали, что Бабст, заняв место председателя правления Московского купеческого банка, целиком отдался практической деятельности и к науке и университету совершенно охладел. Н. Г. Выготский, известный педагог, директор ряда гимназий, учившийся в то время в университете, пишет, что «много лекций он (Бабст. — Т. Д. ) пропускал, а когда приезжал на лекции, то очень опаздывал. Садясь на кафедру, Бабст вынимал из кармана какую-то старую тетрадку и вялым голосом, с сонным видом, едва внятно читал что-то по этой тетрадке». Его ученик И. И. Янжул, в будущем выдающийся экономист и статистик, академик, в своих воспоминаниях, озаглавленных «О пережитом и виденном», отмечает: «Курс политической экономии и статистики, им читаемый, по моему убеждению, был крайне низкопробным. Политическая экономия представляла собою какой-то скудный конспект науки, изложенный, правда, понятным языком, но без всякой попытки к полноте изложения и к оригинальности. Статистика же была отрывком географии с большой примесью притом этнографических сведений о народах, населяющих Россию, особенно вдоль Волги».
Еще в начале своей педагогической деятельности, в пансионе Эннеса Иван Кондратьевич «часто манкировал» своими обязанностями к радости маленьких учеников. В университете же такое отношение вызывало недовольство студентов, несмотря на то, что сдать экзамен по политэкономии было парой пустяков. Случались ситуации просто анекдотические, как, например, у Н. И. Карева, впоследствии известного историка, профессора высших женских курсов, Петербургского и Варшавского университетов: «...по недосугу он (Бабст. — Т. Д. ) не приехал в университет, когда я должен был у него экзаменоваться по статистике, и он, узнав от декана, что у меня отличные баллы, поставил мне в списке пятерку». И Янжул вспоминает: «Из этого курса от студентов требовалось самое легкое знание: достаточно было разинуть рот и сказать два слова, чтобы Бабст ставил уже 5 и отпускал. Сочинения же, которые писались, как мы говорили, о личном примере, им совершенно не читались, и всегда ставились без разговоров высшие отметки, чтобы скорее сплавить экзаменующегося домой».
Вот неблагодарный народ студенты: им пятерки ни за что ставят, а они недовольны. «Опустился», — говорят, забыл науку ради «больших денег». Да еще и судачат о своем профессоре, имеющем будто бы «слабость к рюмочке».
А между тем Бабст продолжать писать новые книги. Но они уже не пользовались прежним успехом, как и его лекции. Одна из крупных работ этого периода — «Изложение начал народного хозяйства» (том 1, 1872) — значительно отличается от его ранних книг более сдержанными оценками и самим характером речи. Бабст здесь куда больше «витийствует», использует старомодные слова и запутанные обороты. Порой даже трудно понять, какое отношение этот «высокий стиль» имеет к прозаическому народному хозяйству, как, например, в следующей фразе, где автор ссылается на «таинственную гармонию в мироздании, где Всевышним Промыслом так все премудро устроено, что все, что только хорошо в хозяйственном смысле и служит на пользу материального развития, — все то в высшей степени и нравственно и благородно».
Некогда митрополит Филарет упрекал Т. Н. Грановского в том, что он в своих лекциях по истории Средних веков «не упоминает о „воле и руке Божьей“, управляющей событиями и судьбами народов». Вряд ли такой упрек мог получить теперь от отцов церкви любимый ученик великого, строптивого историка. А вот упреки из стана демократов были. Бабсту ставили в вину то, что он не выработал кардинальной аграрной программы, касающейся разделения помещичьей и крестьянской земельной собственности; что он идеализировал пореформенные порядки; что он выступал против «революционных крайностей»... Все эти вопросы решались тогда в горячих общественно-идейных спорах, без которых мы не можем представить себе России середины XIX столетия.
Бывшие сотоварищи Бабста со скептицизмом воспринимали и его близкие отношения с престолом, хотя назначения известных ученых преподавать различные дисциплины молодым членам царской семьи носили служебный характер.
Модная тогда наука политэкономия сыскала себе место и при императорском дворе. В 1862 году Бабст получил приглашение читать курс статистики наследнику русского престола, великому князю Николаю Александровичу и по окончании преподавания сопровождать его вместе с К. П. Победоносцевым в путешествии по России. Это путешествие дало материал для писем «из дороги», помещавшихся в «Московских ведомостях». Собранные вместе и изданные в 1864 году, письма составили обширный том под заглавием «О путешествии Государя Наследника по России, от Петербурга до Крыма». Эта книга и сегодня привлекает живым описанием разных местностей, интересными подробностями о народном быте и промышленности, о положении и нуждах простого народа. А многие, возможно, утолят любопытство рассказами о восторженных приемах и блестящих торжествах.
Ранняя смерть наследника вернула Бабста в Москву, но ненадолго. В 1866 году он был снова приглашен ко двору для сопровождения великого князя Александра Александровича, в будущем императора Александра III, в путешествии по России. В 1869 году он опять сопровождал наследника в поездке по Волге, от Нижнего Новгорода до Царицына. Бабст также преподавал политэкономию и статистику великому князю Владимиру Александровичу.
И. К. Бабст с небольшими перерывами читал в Московском университете политэкономию до 1874 года. Тогда-то он и поселился в Козицком переулке. Умер профессор в 1881 году в своем имении Белавине.
Т. А. Дудина
-
На грани катастрофыВ конце XIX века в бывшем барском доме под номером 5 в Козицком переулке размещались самые невероятные учреждения.
В конце XIX века в бывшем барском доме под номером 5 в Козицком переулке размещались самые невероятные учреждения. Одно время в нем располагались скрипичные классы И. Ф. Лойко, потом Общество распространения практических знаний среди образованных женщин. Общество арендовало в особняке семь комнат, в которых проходили занятия различных курсов: кулинарии, кройки, шитья и рукоделия, иностранных языков и изящных искусств. За домом надолго закрепилось имя Лопыревского, даже после смерти Михаила Иосифовича, последовавшей в 1883 году. «Бывшее владение Лопыревского», «бывший дом Лопыревского» — читаем мы на планах начала XX века и в путеводителях по Москве, хотя участок с домом давно уже находился в ведении Московской городской управы. С 1893 года здесь расположилась типография Московского городского общественного управления. Облик Москвы к тому времени неузнаваемо изменился. Росла территория города, расширялась сеть железных дорог, шло крупное промышленное строительство. Кварталы фабрично-заводских окраин сжимали центр Москвы, но и эта исторически сложившаяся часть города год от года менялась на глазах, что называется, сдавалась без боя. Улица за улицей, переулок за переулком методично — и при этом стихийно — застраивались доходными домами, магазинами, банками, деловыми учреждениями.
В северо-западной части Белого города изменения не были столь значительными. Сравнительным спокойствием этот район, сохранивший прежнюю систему своей планировки, был обязан отдаленности железных дорог и отсутствию крупных промышленных предприятий. Хотя и здесь высотные доминанты доходных домов постепенно начинали вытеснять живописные силуэты колоколен и вертикали церквей, которые казались теперь такими маленькими. Перемены коснулись и Козицкого переулка. Владений здесь по-прежнему было немного. Согласно «Указателю улиц и домов города Москвы» 1882 года, земельные участки в Козицком принадлежали всего пяти хозяевам да Сергиевской церкви. Но о былом тут напоминали только церковь, бывший дом Лопыревского и сад Купеческого клуба с деревянными беседками. Просто удивительно, как смогла сохранить эта дальняя часть переулка во время «золотой лихорадки» свой патриархальный облик. Зато ближе к Тверской. ..
Ближе к Тверской стремительно возводились огромные доходные дома, старые значительно перестраивались. Бывший дом Екатерины Козицкой превратился в магазин Торгового товарищества «Братья Елисеевы». Рядом с ним по переулку тот же архитектор Г. В. Барановский, который превратил казаковский дворец в Елисеевский магазин, построил большой жилой дом с четырьмя дворами-колодцами внутри. На нечетной стороне переулка было возведено еще два многоэтажных, доходных дома унылой архитектуры. Часть усадьбы Купеческого клуба и владение на углу Тверской и Козицкого перешли в самом начале XX века к текстильным фабрикантам Бахрушиным. В 1904 году архитектор К. К. Гиппиус застроил этот огромный участок целым комплексом жилых корпусов.
Еще одна примета нового времени — электрический трамвай, с утра до вечера грохотавший по Большой Дмитровке. Сеть его линий в пределах центра города хоть отчасти разгружала главные московские улицы, с трудом справ¬лявшиеся с транспортными и людскими потоками. Мимо Козицкого переулка трамваи влекли свои громоздкие и шумные вагоны, разбегавшиеся возле Страстного монастыря по шести маршрутам.
Впрочем, теперешних обитателей дома № 5 это нисколько не волновало. Уличного шума они не слышали вовсе, потому что его заглушал стук типографских станков.
Продукция разместившейся здесь «Типографии и словолитни Московской городской управы» была совсем неинтересной — афиши, бланки, ведомости, накладные, — но необходимой огромному городу.
Условия работы на всех полиграфических предприятиях — типографиях, литографиях, фототипиях, цинкографиях (к концу XIX века их насчитывалось в Москве около 180) — были тяжелыми. Долгое время производство оставалось в основном ручным. Одна из специальностей так откровенно и называлась «вертельщик» — рабочий вручную крутил колеса печатной машины. Постепенно паровые и электрические машины вытеснили ручной труд. Но новейшая техника не избавила печатников от свинцовой пыли в наборных, от страшного шума в машинных цехах, от душных запахов клея и красок в переплетных. Вентиляции, конечно, не было. Температура иногда доходила до 25-27 градусов. Рабочий день длился не менее 11 часов. Так что не случайно родилась в Москве поговорка об одной из крупнейших типографий города, принадлежавшей И. Н. Кушнереву: «Кушнеревка — на шею веревка».
В течение пяти лет шло приспособление усадьбы Лопыревского под типографию, к 1897 году работы были в основном закончены. В 1906 году в доме и дворовых строениях провели канализацию. В 1911 году был принят проект переустройства двух типографских корпусов для печатанья трамвайных билетов. К каждому этапу реконструкции усадьбы выполнялось множество обмерных и проектных чертежей, всего их сохранилось более семидесяти. Планы, фасады и разрезы главного дома и всех дворовых корпусов дают ясное представление о том, как они выглядели в конце XIX — начале XX века, какой была их внутренняя структура.
Кроме того, внешний облик дома запечатлен в альбоме фототипий с изображением зданий, принадлежавших Московскому городскому общественному управлению. Альбом этот был издан в начале XX века.
Рассмотрим повнимательнее фототипию с домом Городской типографии. На ней четко и удивительно объемно видны все знакомые детали шестаковского дома: сандрики с растительным орнаментом, скульптурные маски, даже «сережки», свисающие с ионических завитков капителей. Мягкие тени пролегли, словно пунктир, в прямоугольных нишках между этажами.
Однако фасад левой части здания претерпел значительные изменения. От проездной арки не осталось и следа. Вместо нее — гладкая стена с двумя оконными проемами. Два окна слева (на фасаде бывшего флигеля) и одно окно справа имеют наверху замковые камни, и стена вокруг них покрыта рустом. Три больших арочных окна во втором этаже сохранились, но поле стены под ними решено очень странно: окна «опираются» то на отрезок междуэтажного пояса, то на нелепые скульптурные объемы, напоминающие по форме «дыньки» в памятниках древнерусского зодчества. Такая архитектурная композиция средней части дома производит впечатление случайности, незаконченности.
Непривычно выглядят и два входа в здание, расположенные на главном фасаде. Главный вход находится в центре пилястрового портика. Он очень узкий — ведь пространство между пилястрами совсем неширокое — и чуть заглублен за линию фасада; одна невысокая ступенька отделяет его от тротуара. Над входом — ажурный чугунный навес с сильным выносом. Единственный фонарный столб в переулке стоит как раз напротив этого входа, одним своим видом свидетельствуя о значительности находящегося здесь учреждения.
Второй вход, менее представительный, отмечен вывеской «Контора Городской типографии». Он расположен в самом углу особняка, вместо крайнего левого окна. Скромная деревянная дверь выходит прямо на тротуар.
Новое расположение входов, естественно, вызвало изменения в планировочной структуре дома, которая закрепилась после перестройки на несколько десятилетий. О ней речь пойдет ниже. Следы внутренних преобразований видны на фототипии начала XX века в правой части здания. Его верхняя часть существенно изменилась. На боковом фасаде три окна второго этажа, ближние к главному фасаду, заложены, три других оставлены, но над ними в карнизе пробиты маленькие прямоугольные окошки. Это значит, что антресольный этаж был значительно расширен (в частности, свод за колоннадой спальни был заменен комнатой антресольного этажа). Теперь торец стал асимметричным. Над пилястровым портиком в это время помещалась мансарда, выходившая в переулок окном. Окно другой мансарды смотрело во двор. Их окружали чердачные помещения.
Если внешний вид дома был довольно сносным, то с интерьерами все обстояло далеко не благополучно. Об этом мы можем судить по документам 1923 года, когда типография принадлежала уже Управлению московского коммунального хозяйства.
По письму заведующего типографией, посланному в Управление губернского архитектора, в срочном порядке была назначена техническая консультация для осмотра здания. Как было установлено в результате обследования, потолок в машинных залах первого этажа в нескольких местах имел прогибы, концы балок сгнили. Во втором этаже паркетный пол над помещением с прогнувшимся потолком имел в нескольких местах осадку и от ударов пружинил. В других комнатах значительная нагрузка на пол «всякий момент» грозила обрушением.
Комиссия пришла к заключению, что «во избежание возможной катастрофы необходимо принятие немедленных мер». Причем меры эти следовало принять независимо от того, останется типография в этом доме или нет. Далее отмечалось, что «строение № 1» — «здание старинной постройки и представляло барский дом, в первом этаже во многих местах еще уцелели коренные своды. .. В существующем своем виде для типографии неудобно».
Еще за много лет до этого дом собирались надстраивать третьим этажом, так как количество машин год из года росло. Теперь стало очевидно, что это сделать невозможно.
Не в лучшем состоянии находились и строения во дворе, в которых размещались различные типографские цеха, склады, помещения для курьеров, кухня, столовая: деревянные части в них сгнили, полы и лестницы покосились, текли крыши, с потолков отваливалась штукатурка. В одном из корпусов была обнаружена значительная трещина угрожающего характера.
Однако, несмотря на безысходность положения, комиссия предложила поначалу паллиативное решение: «строение № 1» как представляющее историко-художественную ценность использовать под контору типографии, во дворе построить новый машинный корпус, в остальных строениях срочно сделать ремонт и приспособить их под служебные помещения, переплетную мастерскую, столовую и т. д. Но окончательный вывод комиссии был единственно правильным: типографию закрыть.
Т. А. Дудина
-
Первый московский адрес ТвардовскогоПоиски бриллиантов мадам Петуховой привели Остапа Бендера и Кису Воробьянинова в мае 1927 года в студенческое общежитие «имени монаха Бертольда Шварца» на Сивцев Вражек. Думаю, примерно ту же картину застал в общежитии в Козицком переулке Александр Твардовский, приехавший в Москву в 1929 году.
В 1924 году было решено приспособить дом под общежитие вузов. В марте следующего года начались ремонтные работы, надзор над которыми вел архитектор А. Потулов. Были заменены ветхие перекрытия и балки, переложены печи, починены лестницы. Многие перегородки переместили, пробили новые входы из одних помещений в другие. Дворовые постройки также были заняты общежитием, а в деревянном сарае посреди двора, оставшемся в наследство от типографии, разместился склад инвентаря.
Все изменения планировочной структуры дома необходимо было согласовывать с Управлением московского губернского инженера и с Музейным отделом Главнауки Народного комиссариата просвещения. В связи с этим в 1925 году были сделаны поэтажные планы. Они почти полностью повторяют обмерные чертежи, относящиеся к концу XIX века, и дают нам важную информацию об интерьерах дома.
В общежитие вели четыре входа — два с улицы и два со двора (один из дворовых входов находился в левом боковом корпусе, другой, черный, — в углу дома). Внутри было устроено несколько лестниц, все они были узкими, имели деревянные перекрытия и перегородки.
Самое главное изменение в интерьере шестаковского дома заключалось в утрате анфиладности комнат. Ее нарушила лестница, идущая от главного входа (из пилястрового портика фасада) на второй этаж. Она заняла правую часть бывшей Большой гостиной и левый угол Малой. Кроме того часть «территории» парадных покоев была превращена в коридор, подобный тому, который идет по первому этажу, и расположенный как раз над ним. Теперь все комнаты стали изолированными. Нетронутым на плане изображен только Мраморный зал — тот же овальный свод, колонны, камин между окон. В первом этаже коридор и сводчатые комнаты остались почти без изменений. Вместо прежнего сквозного проезда появилось шесть помещений. Здесь, в левой части дома, в основном находились туалеты и умывальники. Вот так выглядели интерьеры общежития в Козицком переулке. Устройством студенческого быта в то время занималась организация с замечательным названием «Бюро ОБУ Главпрофобра при Наркомпросе». Как тут не вспомнить Ильфа и Петрова! «Бюро ОБУ» — это бюро обслуживания учащихся. Именно оно хлопотало о переустройстве нашего дома для общежития. Подобные сокращения были поветрием 1920-х годов, можно сказать, нормой «обновляющегося» языка, ослепленного пафосом преобразований.
Поиски бриллиантов мадам Петуховой привели Остапа Бендера и Кису Воробьянинова в мае 1927 года в студенческое общежитие «имени монаха Бертольда Шварца» на Сивцев Вражек. Думаю, примерно ту же картину застал в общежитии в Козицком переулке Александр Твардовский, приехавший в Москву в 1929 году. У него, как и у Евгения Петрова, был «большой опыт по части ночевок в коридоре у знакомых». Тесная студенческая комната приютила на несколько дней будущего известного поэта.
В середине 1920-х годов смоленские газеты изредка печатали стихи и заметки молодого загорьевского крестьянина Александра Твардовского. В 1928 году он отправился в Смоленск к М. В. Исаковскому, который работал в редакции газеты «Рабочий путь». Исаковский стал первым наставником и другом начинающего поэта.
Однажды в московском «толстом» журнале «Октябрь» были напечатаны стихи Твардовского. Критика их благосклонно отметила. Возбужденный этим событием, Твардовский отправился в Москву.
И что же Москва? Жить негде, знакомых мало, денег нет. Сам Твардовский позже писал: «Таких бродячих голодных поэтов тогда в Москве было предостаточно». Он обошел множество редакций — «Огонек», «Октябрь», «Прожектор», «Чудак», «Красная новь». В редакции журнала «Лапоть» даже получил небольшой аванс — два рубля, но стихотворение так и не было напечатано. То же происходило и в других местах. В еженедельнике «Прожектор» ответственным редактором работал земляк Твардовского Сергей Иванович Вашенцев. Он хотя бы моральную поддержку оказывал полунищему поэту, стихи его хвалил, но, увы, не печатал. Единственным человеком из мира журналистики, оказавшим реальную помощь Твардовскому, был редактор и писатель Ефим Зозуля из «Огонька». Он отобрал несколько стихотворений и дал аванс. Вскоре стихи были напечатаны. Редакция журнала «Огонек» находилась тогда на Страстном бульваре, в маленьком особняке конца XIX века (дом № 11). Твардовский вспоминал с благодарностью: «Как тут было хорошо. Меня, смоленского парнишку, Москва тут душевно приютила».
Вот таким увидел Твардовского в 1929 году литературный критик А. В. Македонов: «Одним из первых общих впечатлений от его личности было ощущение сочетания очень здорового, нормального, крепкого, жизненного, коренного и вместе с тем очень духовного. Большой и вместе с тем сдержанной, не навязчивой силы. Очень нормального, почти обычного — и самобытного, небывалого».
Твардовский скитался с квартиры на квартиру. Прожил недолго и в студенческом общежитии в Козицком переулке у своего приятеля-земляка B. C. Сиводедова. Может быть, отсюда писал он в Смоленск Исаковскому: «Уважаемый Михаил Васильевич! Приветствую Вас от имени московского пролетариата. Я жив, здоров, очень весел. Всего этого желаю и Вам. .. Работаю старательно, несмотря на не весьма удобные жилищные обстоятельства, ну, да на днях поселюсь в своей отдельной комнате, где на двери будет укреплена дощечка: А. Т. Твардовский. Пролетарский поэт. 19 лет».
И действительно, вскоре он снял себе комнату рядом с общежитием, здесь же, в Козицком переулке, в доме № 2, но прожил недолго и зимой 1930 года уехал в Смоленск. В конце же 1930-х в Москву вернулся не безвестный загорьевский поэт, а прославленный автор многочисленных стихотворений и поэмы «Страна Муравия» Александр Трифонович Твардовский.
Т. А. Дудина